Ничтожество ли?

Акакий Акакиевич Башмачкин из мультфильма "Шинель". Режиссер Юрий Борисович Норштейн.

Акакий Акакиевич Башмачкин из мультфильма «Шинель». Режиссер Юрий Борисович Норштейн.

Кто из нас с детства не знает, что Акакий Акакиевич Башмачкин — маленький человек. В русской литературе у него были предшественники: Самсон Вырин из «Станционного смотрителя» или Евгений из «Медного всадника» — тоже маленькие человеки. Но в сравнении с Акакием Акакиевичем они могут показаться, если и не титанами, то личностями крупными и самобытными. Акакий Акакиевич самый маленький из всех малых сих, он маленький человек по преимуществу, начисто лишенный какой-либо величины в любой системе отсчета, а своеобычность его не идет далее курьеза. Только гоголевская «Шинель» открыла глаза всем их имеющим на то, что есть абсолютно ничем не примечательные, не одаренные какими бы то ни было достоинствами или преимуществами люди, которые, между тем, могут быть изображенными в литературе и привлечь к себе внимание публики. Вообще говоря, интересным маленького человека способны сделать две вещи. Во-первых, он бывает нелепым и странным, а, значит, вызывает смех и веселье. Во-вторых, — униженным и оскорбленным сильными мира сего до такой степени, что не сочувствовать ему невозможно. В своем творчестве, и «Шинели» в частности, Гоголь смеется над маленьким человеком и сочувствует ему. Акакию Акакиевичу он больше сочувствует, хотя и смеется над ним тоже. Сочувствие и сострадание прерывает и разлагает гоголевский смех, делает его невеселым. Уже на первых страницах повести Гоголь прерывает ни с чем несравнимое и никому больше неудававшееся «оничтожествление» жизни эпизодом пронзительно горестным. Акакий Акакиевич, чья фамилия (a familia — это еще и семья) когда-то произошла от башмака, да еще и маленького и, видимо, стоптанного, Акакий Акакиевич вдруг перестает быть смешон. Не смех, а нестерпимую жалость вызывает кроткое вопрошение Акакия Акакиевича, обращенное к очень уж измучавшим его чиновникам-сослуживцам: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» Почему мы так жалеем бедного титулярного советника вполне очевидно, его упрек исторгнут из глубины униженности и оскорбленности, загнанности и задавленности. Однако есть в упреке Акакия Акакевича и нечто иное помимо преклоняющего к жалости и состраданию. «Что-то странное заключалось в его словах и в голосе, с каким они были произнесены»… «Неестественная сила» оттолкнула от мучителей Акакия Акакиевича того единственного чиновника, кому они стали внятны. Неужели «странна» жалоба и «неестественно» сострадание сами по себе? Нет, конечно.

Некоторая «странность» и «неестественность» состоит уже в том, что слова нашего героя не только жалостно-вопрошающи, но и настоятельно-утвердительны: мольбе «зачем вы меня обижаете» предшествует требование «оставьте меня». Кто еще из чиновников стола, отделения или департамента, в которых служил Акакий Акакиевич вправе был о себе такое сказать? Может быть, слова «оставьте меня» он и произнес бы. Но это было бы слово — звук пустой. За ними наверняка стояло бы что-либо наподобие такого: «оставьте издевательское обращение со мной, относитесь ко мне иначе». В том и дело, что «оставьте меня» Акакия Акакиевича не предполагает какого-либо его контакта с чиновниками и зависимости от них. Поразительно, но этот убогий и всеми пренебрегаемый чиновник — единственное до определенной поры внутренне и внешне независимое лицо во всей повести. Пускай он знать ничего не знает и знать не хочет, кроме своих букв и строк, но они составляют его собственный человеческий мир, его человеческую жизнь. А Акакий Акакиевич, уверяют Вас все, живой человек. Очень, очень маленький, на грани исчезновения и несостоявшести и все-таки — живой. Он окружен куда как более масштабным миром, людьми живущими несравненно деятельнее и разнообразнее. Одно только в этом мире и в этих людях не выдерживает сравнения с Акакием Акакевичем: их или вообще нет — они одна видимость — или же они выдают себя не за то, чем являются. За исключением один раз мелькнувшего в «Шинели» сострадателя Акакию Акакиевичу, здесь безраздельно царит ничтожествование жизни и ничтожные люди. И о Башмачкине сам Гоголь поначалу как-будто готов сказать, что «средь детей ничтожных мира быть может всех ничтожней он». Может показаться, что одно сострадание удерживает Гоголя, а вслед за ним и читателя от, казалось бы, неизбежного приговора Акакию Акакиевичу. Но, удивительное дело, при всей его приниженности, умаленности и отсутствии каких бы то ни было претензий к жизни, он единственный оказывается неподвластным той всепроникающей в мире «Шинели» силе, в изображении которой у Гоголя нет соперников. Что ни говори, а Акакий Акакиевич не пошл, можно, конечно, сказать, что для пошлости в нем недостало характера и жизненной энергии. Но это еще как посмотреть. Оставив же в стороне всякого рода гадательность, придется признать некоторую не только негативную исключительность Акакия Акакиевича в мире героев «Шинели». Есть, стало быть, в его умаленности свои преимущества. Можно, сведя смысл и тишайшие радости своей жизни к переписыванию бумаг, воздержаться и остаться в стороне от пагубы существования пустого и мнимого. И здесь Акакий Акакиевич Башмачкин мог бы найти понимание и участливое внимание со стороны Ивана Григорьевича Босого, каким мы его знаем по сохранившимся от него реальным свидетельствам. Вполне представимо их тихое приятельство, по крайней мере взаимная симпатия и, если уж фантазировать, какая-то доля открытости Акакия Акакиевича тому миру, в котором живет Иван Григорьевич. Ничего подобного по отношению к миру чиновников «Шинели» так же немыслимо, как и в более грубом и невежественном мире присутственных мест провинциального Киева. Чтобы обратить к Богу Акакия Акакиевича, нужна только осторожность, мягкость и внимание к его душевным движениям. Башмачкина важно не спугнуть, не сбить с толку напором. Только и всего.

Тут ведь что важно. Иван Григорьевич Босый сродни Акакию Акакиевичу Башмачкину по исходному для каждого из них ничтожествованию. У Ивана Григорьевича оно даже более выразительно по внешним признакам. Он провинциал и канцелярист, то есть находится вообще за пределами табеля о рангах. Столичный же Акакий Акакиевич как-никак имеет чин IX класса. Он к тому же происходит от башмака, а Иван Григорьевич вообще «босый». Обратим внимание: не сын босых родителей, как Башмачкин — сын Башмачкиных. Он сам Босый. В этом, может быть, и все дело. Иван Григорьевич совлек с себя стоптанные башмаки убогой службы-прозябания. Он не пытался обменять их на сапоги вслед Акакию Акакиевичу, возмечтавшему о погубившей его шинели. Нет, Иван Григорьевич стал просто и только человеком, отказавшимся от всякой роли и прикрепленности к месту Такой отказ и привел его к юродству. Туда, куда путь Акакию Акакиевичу был отрезан, для чего у него не было ни душевных сил, ни душевной одаренности. Но уйдя в мир букв и строчек, он не превратился в автомат для переписывания бумаг. Да, он искусился новой шинелью, сделав тем самым роковой шаг в мертвый мир петербургского чиновничества. Посмертный же путь сделал из Акакия Акакиевича «революционера», мстителя и экспроприатора. Мир петербургских шинелей с дермантиновой подкладкой не хуже шелковой и опушкой из кошки, которую можно принять за куницу, не впустил в себя Акакия Акакиевича. Как хотите, но в этом нет знака его окончательного убожества и никчемности. Не свести дела и к приговору чиновничьему миру: «Повинен в преступной холодности и равнодушии к несчастиям ближнего». В хорошую минуту этот мир мог бы скинуться на еще одну шинель, как он действительно скинулся на утерянное ружье другому, уже не вымышленному, маленькому человеку. У меня есть подозрение, что Акакий Акакиевич проворонил бы и вторую обновку. Этому подсобила бы не просто его полная беззащитность и безответственность, но и то «странное», что было в тех самых словах: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?»

В них как-будто предчувствие будущей катастрофы. В них же приговор тщетным поползновениям Акакия Акакиевича на обычное житейское благополучие. В этих словах, наконец, и самое главное — неотмирность нашего героя. Поистине, Акакий Акакиевич ничтожествует потому, что не уродился, слишком малы его внутренние ресурсы даже для самой заурядной жизни. Если судить его по естественной для новоевропейского человека шкале «ничтожество-величие», то ему точно не следовало родиться. Чем такой человек способен себя запечатлеть, что собой выразить? Едва ли что-либо приметное вооруженным или невооруженным глазом. Но ведь он есть, существует, души своей убогой никому не продал и не заложил, как это сплошь и рядом делают вокруг него, не проспал и не промечтал свою жизнь Акакий Акакиевич, будучи лишен более реальных наслаждений. Он служил и выполнял свой долг. Проще простого бросить в него камень, сказав: «Ну, что это за служба и за долг. Кому она такая нужна. Разве этой холодной бюрократической машине». Пускай так, Акакий Акакиевич сам не способен разобраться, кому и как служить. Но знает он самое главное: что такое служба. Российской империи она оказалась не такой уж нужной. Акакий Акакиевич будет служить или кто другой, для нее нет разницы. А вот Богу не все равно, кто Ему служит. Он то уж никем не пренебрежет. Как не пренебрег Иваном Григорьевичем Босым. Акакия Акакиевича среди слуг Божьих почему-то не оказалось. Заканчивает он свою жизнь не просто как «существо, никем не заинтересованное, никому не дорогое, ни для кого не интересное», на которое «нестерпимо обрушилось несчастье». Акакий Акакиевич в канун смерти еще и взбунтовался, взбунтовался страшно, учитывая его скромные силы: «сквернохульничал, произнося самые страшные слова, так, что старушка хозяйка даже крестилась, отроду не слыхав ничего подобного». Ничего не скажешь, умирает он отвернувшись от ближнего, а, следовательно, и от Бога. После смерти бедный и совершенно безобидный чиновник, став привидением, превращается в сильного мира сего. Настолько могущественного, что перед ним остальным сильным мира сего остается трепетать. Это ли не выход и компенсация для униженного и оскорбленного — унижать и оскорблять других, кто этого действительного заслужил. Может быть и так. С той, однако, оговоркой,… что  смертный Акакий Акакиевич принадлежит миру инфернальному, душу свою в своем месте он погубил. Ничем не смогло помочь здесь герою авторское сочувствие и сострадание, вложенное им в уста безымянного чиновника.

Что толку в том, что за произнесенным Акакием Акакиевичем «оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» слышатся ему другие слова: «Я брат твой». Кроме острой жалости нечего предложить совестливому чиновнику своему сослуживцу, и принимает он братство Акакия Акакиевича в одном только смысле: «Да, даже такой маленький и ничтожный человек брат мне и всем нам не маленьким и не ничтожным». Уже одного этого было достаточно, чтобы «неестественная сила оттолкнула его от товарищей, обижавших Башмачкина. Однако, никогда безымянный свидетель унижения Акакия Акакиевича не сделал последнего шага, не сказал себе «он брат мой» без всяких оговорок и условий. И как скажешь, если в этом случае придется признать, что ум, образование, одаренность, деятельная воля — все это в человеке не так уж важно. Во всяком случае, есть в нем что-то поважнее того, кто он Александр Македонский, Леонардо да Винчи или Акакий Башмачкин. Оно «странно» и «неестественно», жалостью к нему не отделаться или уж тогда надо сполна отдавать себе отчет в том, что за жалостью человека к человеку стоит или невольное ощущение превосходства одного из них над другим, или же в человеке жалеет другого человека Бог. Ничтожествует каждый из них. Правда, на свой манер. И потом, людей просто и только ничтожных нет. Этого не знает до конца так пожалевший Акакия Акакиевича чиновник. Знает ли Гоголь «Шинели»? Похоже, что тоже не до конца. Иначе открыл бы он ему другой путь, помимо прижизненных страданий, предсмертного бунта и посмертной мести и революционной законности.

В самом деле, почему мы должны попеременно задыхаться от жалости к Акакию Акакиевичу и разделять испуг чиновника, с которого его призрак срывает шинель; или, того чище, удовлетворять свое чувство справедливости, наблюдая, как великий мира сего становится малым сим? Опыт жизни Ивана Григорьевича Босого открывает перед нами возможность увидеть маленького человека в ином ракурсе. Этот взгляд по ту сторону жалости и сострадания, где нет великих мира сего и малых сих, а есть Бог и его творение — человек. А Бог, как любил говорить Л.Шестов — это значит все возможно. В том числе и для обреченного на гибель и сострадание Акакия Акакиевича Башмачкина.

Журнал «Начало» №2 1995г. С-Пб.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.