От Руси до России вместе с Л.Н. Гумилевым

Л.Н. Гумилёв выступает в актовом зале Русского Географического общества, Ленинград, 80-е годы.

Лев Николаевич Гумилев хорошо известен в широких кругах читателей, для ученого-историка даже очень известен, даже и знаменит. По критерию известности Л.Н. Гумилева лучше сравнивать не с другими историками и вообще гуманитариями, а, наверное, все-таки с людьми искусства. Пожалуй, лучше всего с романистом В.С. Пикулем и художником И.С. Глазуновым. Сравнение здесь тем более уместно, что все трое в своем творчестве обращены к истории. Каждый из них по-своему открывал глаза публике на прошлое; В.С. Пикуль и И.С. Глазунов, правда, почти исключительно своей страны, Л.Н. Гумилев же широким взглядом охватывал просторы Евразии, останавливаясь далеко не только на России. Понятно, что известность и популярность совсем не те реалии, которые сами по себе что-то говорят о масштабах творчества того, кто известен и популярен. Вряд ли сегодня кто-нибудь будет настаивать на том, что В.С. Пикуль — великий писатель земли русской, а И.С. Глазунов — гениальный художник. С ними соотнесена публика, которая, как правило, не идет дальше реакции типа «это так здорово», «мне было так интересно», «меня так захватило и увлекло» и т.п. Когда же известное приятие В.С. Пикуля и И.С. Глазунова проговаривается теми, кому положено как-то оформлять и аргументировать свою мысль, у такого рода интеллектуалов все обязательно сведется к формуле и модальности «Оно конечно, но зато…». Скажем: «Конечно Пикуль (Глазунов) не гений, но зато он очень многим впервые открыл глаза на русскую историю вне наукообразной сухости и идеологических штампов».

У нас нет никакой охоты разбирать, чего стоит подобного рода уклончивость и что за ней стоит. Как и всякий штамп, она должна рассматриваться и препарироваться по ту сторону истины и заблуждения. У штампа своя и вовсе не гносеологическая роль в говорении, так что оставим его в покое. Для нас гораздо важнее в связи с нашей темой обратить внимание читателя на то обстоятельство, что Л.Н. Гумилев в массовом сознании все еще не попадает или почти не попадает под формулу «Оно конечно, но зато…». В глазах очень многих сторонников и почитателей, в том числе и из научной среды, он «выдающийся русский историк», если не прямо «Великий ученый». Еще лет десять назад таких рангов, по крайней мере печатно, Л.Н. Гумилеву никто не присваивал. Для доброжелательных коллег он был «не просто ученый, доктор географических и доктор исторических наук, но и один из интересных авторов, повествующих о малоизвестном в прошлом нашей земли»[1]. Как давнишнему читателю книг Л.Н. Гумилева мне должно признаться сразу, что особого интереса они у меня не вызвали. И я готов признать, что большой беды в этом ни для кого нет. Одному Л.Н. Гумилев интересен, другому нет и что же здесь такого. «Такое», однако, начинается вместе с разговорами о выдающемся характере творений Гумилева, о нем самом как «Великом ученом». По этим пунктам уже позволительны разногласия и даже протесты. Почему именно последние и никак не меньше, вправе спросить читатель, которому импонируют спокойные и взвешенные реакции. Ну что же, объяснимся на этот счет.

В 1996 году одно из московских издательств опубликовало книгу Л.Н. Гумилева «От Руси до России. Очерки по русской истории». Она была представлена издательством как пособие для учащихся общеобразовательных учебных заведений, ее рекомендовало в таком качестве соответствующее управление Министерства образования Российской федерации, наконец, редактором пособия стал действительный член РАН А.М. Панченко. Как хотите, но за такой обставленностью одной из гумилевских книжек обязательно должны стоять некоторые его безусловные заслуги перед исторической наукой и незыблемый авторитет ученого в глазах современников и прежде всего научного сообщества. Послушаешь издателей книги, ставшей на наших глазах учебным пособием, так с заслугами и авторитетом Л.Н. Гумилева все обстоит более чем благополучно. Ведь «он открыл и описал законы по которым этносы зарождаются, достигают расцвета, стареют и умирают». Никак не меньше. Вот только цитированная хвала и слава ученому, которая, кстати говоря, содержится во введении — обращении к школьникам, открывающем учебное пособие, — способна убедить не каждого. Во всяком случае, не тех, кому как следует набили оскомину законы развития общества, открытые классиками марксизма в XIX веке. Тогда в своих стремлениях к законотворчеству применительно к человечеству К. Маркс и Ф. Энгельс были не одиноки. Кто только не радовал читателя в эти времена своей формулировкой вновь открытого закона, в соответствии с которым развиваются государства, народы, общество, человечество в целом. В ХХ веке законотворцев сильно поубавилось, открывать законы стало делом заведомо неблагодарным, обнаруживающим прискорбный провинциализм первооткрывателя. Не будем предрешать своим скоропалительным приговором итоги гумилевской попытки. Позволю лишь себе заметить, что ни один из выдающихся западных и отечественных историков ХХ века в попытке выведения законов, касающихся человеческих общностей, замечен не был. Крупнейшие историки в ХХ веке занимались совсем другими вещами. Так, может быть, и с Л.Н. Гумилевым дело обстоит сходным образом, может быть, в нем легко отделить законотворца от собственно историка и воздать ему должное помимо его увлечения законами развития этносов?

Мне представляется, что при осмыслении работ Л.Н. Гумилева для начала имеет смысл пойти именно таким путем. Прежде всего попытаться понять ученого как историка, и только потом, подойти к нему как создателю особой теории этносов. Для решения первой задачи рассмотрение гумилевской книги «От Руси до России» является очень удобным. Она достаточно кратка и легко обозрима. К тому же в ней Л.Н. Гумилев кратко касается множества своих излюбленных тем и повторяет ключевые для его работ положения, в том числе и исключительно теоретического свойства. Вся книга написана с четко заявленной претензией на то, что открытое Л.Н. Гумилевым в качестве теории этноса вполне и успешно применимо к материалу истории Руси—России. Ее история, по Л.Н. Гумилеву, — это этногенез, существо которого состоит в происходящем за период около 1500 лет «изменении уровня пассионарного напряжения суперэтнической системы». Как может Л.Н. Гумилев и демонстрирует нам, как изменялась пассионарность русского этноса на протяжении столетий, в чем и состояло существо его истории.

Чтобы конкретно проследить ход гумилевской мысли вроде бы совершенно необходимо предварительно рассмотреть в ее основных моментах концепцию пассионарности и связанные с ней реалии. Однако уже эта концепция, в чем нам еще, впрочем, предстоит убедиться при обращении к русской истории позволяет ограничиться самым минимумом предварительных уточнений. Собственно, их два. Первое касается пассионарности. Простейшее определение, которое дает ей Л.Н. Гумилев, состоит в том, что «это признак… образующий внутри популяции некоторое количество людей, обладающих повышенной тягой к действию»[2]. Так для начала и договоримся — пассионарность есть повышенная тяга к действиям, да еще, опять-таки по Л.Н. Гумилеву, «повышенная способность к напряжениям»[3]. Второе уточнение определяет, что у Л.Н. Гумилева стоит за уровнями «пассионарного напряжения суперэтнической системы». В настоящем случае для нас достаточным будет указать на то, что они образуют шесть фаз этногенеза: подъема, акматическую (от «акмэ» — расцвет), надлома, инерционную, обскурации и мемориальную. Какие бы ассоциации и вопросы у нас не возникали бы по поводу пассионарности, ее уровней и связанных с ними фаз этногенеза, воздержимся пока от них, обратившись к реалиям русской истории в предположении, что, если мы имеем дело с понятиями — реальными рабочими принципами, они в дальнейшем будут конкретизированы на историческом материале и в свою очередь высветят его глубоким и устойчивым смыслом.

Свое повествование о Руси—России Л.Н. Гумилев начинает с экспозиции, в которой излагает самые общие представления о месте в историческом пространстве и времени наших предков — восточных славян. Уже здесь дает о себе знать тот подход к истории, множество примеров которого разбросано по страницам книги. Меня при чтении «От Руси до России» впервые задело то, как Л.Н. Гумилев объясняет падение Римской империи, а вместе с ней и китайского государства Хань. Все дело оказывается в шелке. «Шелк в то время был крайне нужен и оседлым народам, и кочевникам. Людей мучили насекомые-паразиты, спасением от которых были только шелковые одежды»[4]. Не делали исключения эти мерзкие твари и для доблестных римлян. В результате «римляне тратили на шелк огромные деньги, покупая его у купцов-посредников в Иране и Сирии, дарили своим женам, любовницам и… не имели средств расплатиться со своими солдатами. Из-за неуплаты жалованья солдаты поднимали восстания. Императоры и вельможи гибли в огне мятежей, но политика, погубившая Рим, продолжалась еще двести лет (I—III вв.)»[5]. Пора, кажется, прервать Л.Н. Гумилева и попытаться прийти в себя, однако доведем все же линию шелка до конца. Все-таки он погубил не только Рим, но и великую Хань. Последнюю из-за того, что китайцы в свою очередь были привлечены кораллами, пурпурной краской, драгоценностями: «все желали получить как можно больше драгоценного товара, чтобы продав его, ублажить своих жен и дочерей. Естественно, что у китайцев развилась система, при которой все делалось, как бы сегодня сказали, «по блату»»[6]. От всеобщего блата, понятное дело, не далеко уже и до крушения государства.

Ну что тут скажешь, прочитав подобное у «Великого ученого». Тут хочется, не знаю как это попристойней выразить… махнуть рукой, что ли, и захлопнуть книгу. Признаться, тянет на большее: отшвырнуть ее подальше и сделать еще что-либо в таком же роде. Может быть, позвонить в Министерство образования и упросить тех, кто там обитает, щадить детей, на чью долю выпало заниматься по гумилевской книге. Но ведь поздно уже, на дворе 2000 год. Остается вернуться к своей прямой задаче разбора гумилевских текстов и констатировать спокойно и взвешенно: «Да, Л.Н. Гумилев всерьез утверждает, что исторические судьбы были в руках торговцев шелком и неотразимо обольстительных римлянок и китаянок». Или еще короче: в истоках великого переселения народов ищите женщину. Все от нее.

Да не подумает читатель, что женские прелести и происки насекомых-паразитов постоянно играют у Л.Н. Гумилева решающую роль во всемирной истории. Для Рима эта история особенно знаменательна. Когда-то его спасли гуси. И вот оказывается лишь для того, чтобы Вечный город пал под натиском блох, вшей или клопов. Мыслит он гораздо шире и разносторонней. Соответственно и жанр любовной драмы у него не единственный. Не чурается, например, Л.Н. Гумилев и детективного жанра. Так, в этом жанре рассматривает он гибель князя Святослава. В ней действительно много неясного. Главное же, непонятно, как мог Святослав так легкомысленно возвращаться в Киев после войны с греками через печенежские земли с такой маленькой дружиной и как печенеги проведали о пути его следования. Непонятное для остальных историков событие со слишком многими неизвестными, чтобы когда-то его разгадать, Л.Н. Гумилевым разрешается с великолепной легкостью и победоносной уверенностью Шерлока Холмса. Посмотрим, как именно: «Кто действительно был заинтересован в гибели князя и его войска, так это киевские христиане, во главе которых стоял старший сын Святослава Ярополк. Он-то знал, что происходит на Березани, и он мог сговориться с печенегами. Вспомним, еще в 969 году воевода Претич братался с печенежским ханом. Следовательно, можно считать, что вина за смерть Святослава и гибель его дружины лежит не на христианах Константинополя, а на христианах Киева»[7]. Можно, добавим мы от себя, считать вину киевских христиан доказанной, а можно и не считать. Что в настоящем случае гораздо доказательней, так это вина самого Л.Н. Гумилева в бездоказательности его обвинения киевлян в предательстве, а Ярополка еще и в отцеубийстве. Виновен Л.Н. Гумилев в том, что строит свое обвинение на одних только подозрениях по логике: «подозрительно это, что Святослав погиб так нелепо и легкомысленно, вряд ли гибель князя-язычника не сыграла на руку киевским христианам». И далее: «Кому выгодна гибель Святослава, тот и виновен». Грандиозный аргумент вопрошания «Кому это выгодно?» из набора приемов тех, кто гноил Льва Николаевича в лагерях. Увы, широко пользуется им и он сам. Знаменитый предшественник Л.Н. Гумилева по части расследований преступлений Шерлок Холмс был способен по вмятине и волоску, оставленным на портсигаре, восстановить всю картину убийства и, уж конечно, назвать убийцу. В случае гибели Святослава у Гумилева в руках тоже не более, чем портсигар. Но в выводах и умозаключениях он гораздо стремительней и неряшливей своего предшественника. Оба они пребывают в пределах одного и того же мифа о том, что мир — это однозначно жесткое сцепление причин и следствий. Если потянешь за ниточку одного следствия, скажем, тех же самых вмятин на портсигаре или нелепой гибели Святослава, и обязательно получишь причину, да еще во всей ее конкретности и определенности. Правда, существенная разница между Л.Н. Гумилевым и Шерлоком Холмсом все-таки есть. Первый занят расследованием одного из реальных и немаловажных событий истории Киевской Руси, другой же — вымышленный герой, расследующий вымышленное преступление. Естественно, в одном случае перед нами должен предстать нелегкий труд установления истины, тогда как в другом дело заведомо не идет далее литературной игры и даже мистификации. В свои строго логические, попеременно дедуктивные и интуитивные умозаключения Конан Дойль все-таки не играл применительно к истории. Честь ему за это и хвала, ему, но никак не нашему знаменитому соотечественнику.

Чтение гумилевской книги «От Руси до России» требует едва ли не постраничного комментирования исключительно потому, что редко когда написанное им не вызывает недоумения. Двумя из них нам уже пришлось поделиться с читателями. При том, что множить их можно до бесконечности, слишком очевидно и другое: ни один из читателей не выдержит постраничного комментария к гумилевскому труду. Кому захочется глубоко погружаться в нагромождения легковесных суждений, балансирующих на грани нелепости, если прямо не переходящих в нее. Но можно понять и рецензента «От Руси до России», ему-то Гумилев буквально не дает ни минуты покоя при чтении текста, хотя бы за счет нейтрального прочтения общеизвестных фактов. Взять того же Святослава. Добро бы Л.Н. Гумилев ограничивался одним только детективным расследованием гибели киевского князя. Характеризуя его княжение, автор прибегает еще и к другим подходам. К примеру, к сравнительно-историческому методу, в свое время так громко, претенциозно, эффектно и, надо добавить, увлекательно, заявленному Освальдом Шпенглером. Вот его пример у Л.Н. Гумилева: «Надо сказать, что появившаяся у Святослава идея устроить новую столицу на окраине своей земли (имеется в виду Переяславец на Дунае — П.С.) была не так уж нелепа. То же самое сделал Петр Великий, создавший Петербург, в котором сосредоточилась шумная жизнь общества. И точно так же, как шведы не хотели иметь рядом с собой столицу Петра, греки не желали близкого соседства с воинственным Святославом»[8].

Ввиду того совпадения, что и Святослав, и Петр Великий обосновались на самой окраине своих владений, только и можно сказать: «Ну и что? Что объясняет и о чем свидетельствует сама по себе очевидная аналогия?» Да решительно ничего не объясняет и ни о чем не свидетельствует, во всяком случае о закономерности и смысле. Внешнее сходство здесь скрывает за собой несовместные различия. Святослав выбрал себе резиденцию для набегов и сбора дани, Петр — для управления империей. Сидя в Переяславце, киевский князь оказывался равноудален от Руси и земель, на которые он притязал, более того, путь в Киев для него лежал через занятые печенегами степи. Ничего подобного о пребывании Петра в Петербурге не скажешь: новая столица, несмотря на свою отдаленность от центра России, была связана с ней непрерывной территорией и безопасным сухопутным и речным путем. Наконец, Петербург Петр строил, создавая его заново и по-новому, а вместе с ним и петербургскую Россию. Никакого Переяславца Святослав заново не создавал и не строил. Слишком очевидно, что им он попытался воспользоваться для целей, очень мало общего имевших с интересами Киевской Руси. Не могу не отметить, что нашему Петру Великому не повезло и под пером Шпенглера. Его Шпенглер уподобил еще полуварвару Карлу Великому, отнеся обоих великих государей к одной и той же стадии развития каждой из культур, — западной и русской. При всех чудовищных натяжках аналогия Шпенглера не бессмысленна, по крайней мере, в том отношении, что в облике Карла и Петра действительно есть нечто общее. Чтобы в этом убедиться, достаточно прочитать «Жизнь Карла Великого» Эйнхарда. Гумилевское же уподобление Переяславца Петербургу — это уже чистый дым мечтания, праздная и незатейливая игра ума.

Игры играми, но в гумилевской книге есть и нечто почище их. Я имею в виду нелепости уже чисто фактического свойства. Обозначу лишь некоторые из них: «В 1237 году» — не моргнув глазом повествует Л.Н. Гумилев, — «рыцари—монахи двух орденов — Тевтонского и Меченосцев, объединившись, создали мощный Ливонский орден»[9]. Позвольте, это как же, разве меченосцы и ливонцы — это не одно и то же и разве в упомянутом 1237 г. потерпевший жестокое поражение Орден рыцарей Христовых в земле Ливонской не был решением папы Григория (IХ) включен в орден госпиталя Святой Марии дома Тевтонского? Во всяком случае об этом событии сохранились вполне достоверные документы. А вот о Ливонском ордене, возникшем из слияния тевтонцев и меченосцев в Ливонский орден, прочитать можно только у Л.Н. Гумилева.

Ввиду нелепости сообщаемого историком, можно было бы списать сказанное им на описку или обмолвку, но что-то много их на страницах «От Руси до России». Ну, какая это, скажем, обмолвка, когда у Л.Н. Гумилева черным по белому написано: «Французы схватили и посадили в тюрьму папу Бонифация VIII, причем один из его врагов, граф Колонна даже ударил римского первосвященника по лицу»[10]. Оставим в стороне тот нюанс, что пощечина в Ананьи — это одна из версий, подтверждаемая одними из современников и опровергаемая другими, а также и то, что якобы нанесший эту пощечину Шарра делла Колонна графом не был. Но в тюрьме-то папа Бонифаций VIII не сидел уж точно. Он всего лишь провел три дня в своем дворце, будучи в руках подкупленных французским эмиссаром заговорщиков.

Если кому-то приведенные примеры покажутся справедливыми, но слишком мелкими придирками к историку, придется сослаться на ошибки уже касательно непосредственно русской истории. А они, увы, вопиющи. Поистине, хоть стой, хоть подпрыгивай, хоть падай, когда тебе попадается на глаза, например, такое: «… учение афонских монахов вполне соответствовало устремлениям Москвы, поэтому исихазм и киновия (монашеские общежития) получили в XIV веке на Руси заметное распространение. Основателем первой киновии с самым строгим монастырским уставом был Сергий Радонежский, … а ученики подвижника стали сами по его благословению основывать общежитейные монастыри»[11]. Это уму непостижимо, как «выдающийся русский историк» и «Великий ученый» сумел не узнать, что монастырь и киновия — одно и то же, что общежитейный монастырь — это масло масленое, наконец, что монашеский подвиг совершался на Руси в киновии как анахоретство за столетия до Сергия Радонежского.

В вопросах церковной жизни эрудиция Л.Н. Гумилева явным образом подкачала. Но если бы дело ограничивалось только ими. Никакого отношения к Церкви, скажем, не имеет предательская попытка гетмана Мазепы переметнуться от России к Швеции. Но вот как ее характеризует в своей книге Л.Н. Гумилев: «За Мазепой пошли только его сердюки (охрана) и запорожцы, которые в это время были настроены уже против союза с Россией. Вся остальная Слободская Украина выступила в поддержку «царя московского, православного» и удержала Полтаву — ключевую крепость, под которой и был разбит союзник Мазепы Карл XV (1709 г.)»[12]. Да не находилась никогда Слободская Украина под властью Мазепы и не входила в нее отродясь Полтава. Последняя принадлежала к той Украине, которая отделилась от Речи Посполитой и присоединилась к Московскому царству на началах самой широкой автономии. Слободская же Украина к этим событиям никакого отношения не имела, исконно оставаясь частью Московской Руси.

Пора нам, кажется, перестать испытывать эрудицию Л.Н. Гумилева — ясно, что никаких, даже самых легких, испытаний она не выдерживает, — и попытаться определить существо его подхода к истории. Не касаясь до поры знаменитой гумилевской пассионарности, можно для начала зафиксировать по сути уже проговоренное, а именно качество исторического повествования Л.Н. Гумилева. Оно разворачивается между двумя основными полюсами — анекдотом и детективным расследованием. Анекдотом, к примеру, был рассказ историка о том, как происходила гибель Римской империи и Ханьского государства. Детективов же в «От Руси до России» тоже предостаточно. Здесь не только рассказ о гибели Святослава, но и, скажем, повествования, связанные с кончиной Александра Невского или набегом Тохтамыша на Москву в 1382 году. Чем особенно хорошо детективное расследование, так это тем, что оно может быть не только увлекательным повествованием о загадках истории, но и плавно переходить от исторического описания к объяснению, от изложения событий и обстоятельств к выявлению стоящих за ним причин.

Ближайшие причины исторических действий, по Л.Н. Гумилеву, обескураживающе просты, и они известны читателю, образовывавшемуся на чтении работ советских историков. Конечно же, это интересы людей, классов, социальных групп, представляющих их индивидов. Вовсю они дают о себе знать, например, при событии решающей значимости для Руси-России, ее крещении. Предпосылки для него возникали, по Гумилеву, еще до принятия христианства князем Владимиром. Он как «человек неглупый, хотя жестокий и беспринципный, увидел, что культ Перуна непопулярен на юге… Владимир, естественно, следил за настроениями в столице, так как не мог с ними не считаться, особенно после того, как расстался со своей варяжской дружиной, не желая платить варягам заработанные ими в походе деньги»[13]. Интересы интересами, однако, в соответствии с известным учением, объединяя широкие слои, социальные группы, массы, они оформляются в соответствующую идеологическую доктрину, отстаиваемую лидерами общественных групп, слоев, классов. Не был исключением и киевский князь. «Владимир неизбежно должен был придерживаться какой-то, как сказали бы сегодня, «общенациональной» политической программы, которая по условиям того времени выражалась в религиозной форме»[14]. За религиозную форму Л.Н. Гумилев заслужил бы низкий поклон от исторических материалистов, научных атеистов марксистско-ленинского согласия, если бы немного не подкачал с «общенациональной политической программой». С ней недоработка вышла, программе все же полагается быть партийной и классовой, пускай она и рядится в общенациональные одежды. Немного не дотянул наш историк и по части объективной реальности, отражаемой всякой идеологией и политической программой. У него можно встретить выражения наподобие такого: «И здесь в основе идеологических споров также лежали природные, объективные процессы этногенеза»[15]. Какой-то слишком уж стихийный материализм вырисовывается у Гумилева. Товарищ не понял, что развитие человеческого общества определяется не напрямую природными объективными процессами, а общественными законами, что есть законы биологической формы движения материи, а есть законы, которым подчиняется материя в своей социальной форме.

Да, законченный материалист-диалектик из Л.Н. Гумилева не получился. При всей своей близости к духу эпохи он шел своим путем. Это был путь осмысления этногенеза в качестве естественно-природного процесса и нераздельной с ним пассионарности. Накладывая свое представление об этногенезе с его фазами на историю Руси-России, Л.Н. Гумилев приходит к диковинному выводу о том, что не было вовсе единой Руси-России, возникшей где-то в промежутке между созданием Киевского княжества и Крещением Руси и существующей по сей день. Послушаешь Гумилева, так славяне-Древняя Русь в период от I и до середины XV века — это одно, Московская Русь-Россия от XV века и до настоящего времени — другое. На самом деле перед нами два этноса, связанные генетически, но от этого не перестающие быть различными этносами. Ни преемственность религии, языка и культуры, ни единство самосознания русского народа Гумилеву не указ. У него свое видение истории и свои критерии для ее типологизации и периодизации. Попробуйте, между тем, выяснить на основании написанного Гумилевым, в чем конкретно состоит фундаментальное отличие того, что, казалось бы, единственно возможная традиция исторического познания принимает за единую тысячелетнюю истории Руси-России? Ничего кроме априорной схематики, явно приложимой или не приложимой, это уже как посмотреть, к любому историческому материалу вы у него не найдете.

Понятно, что речь идет о гумилевской схеме этногенеза с ее шестью фазами, осуществляющимися в течение полутора тысяч лет. Каждый этнос, полагает Л.Н. Гумилев, с неизбежностью проходит все фазы полуторатысячелетнего цикла, если только его развитие не прерывается внешними воздействиями. Подобная заявка, хотел этого автор или нет, просто не способна не вызвать ассоциаций с «Закатом Европы» О. Шпенглера. И в самом деле, у германского культур-философа точно так же речь идет о замкнутых на себя и предзаданных циклах развития человеческих общностей. О. Шпенглер, правда, не вводит такого же жесткого членения циклов, как Л.Н. Гумилев. В одном случае он пользуется откровенными метафорами, говоря о весне, лете, осени и зиме культуры. В другом случае акцентируется расчленение цикла на стадии культуры и цивилизации, причем в культуре в свою очередь вычленяется ранняя и поздняя. Так же как Л.Н. Гумилева, жесткая схематизация с ее однозначным терминированием О. Шпенглера не увлекает. И понятно почему. Весь он обращен не к схемам как таковым, а к их наполнению. Для него наличие у каждой культуры одних и тех же периодов (по Гумилеву фаз) самоосуществления — это только способ систематизации материала с целью его сопоставительного рассмотрения. Конечно, сопоставляя Древний Египет, Античность и Запад и обнаружив у них сходный ритм развития и, соответственно, однопорядковые явления, О. Шпенглер сплошь и рядом допускает ужасающие натяжки и прямые искажения. Их ему не прощали историки и искусствоведы, отворачиваясь от шпенглеровской морфологии мировой истории. Однако помимо всякого рода подгонок и натяжек Шпенглер был устремлен прежде всего к выявлению физиогномики культур, их лица необщего выражения. Да, он мог с шокирующей бестактностью отнести афинскую классику и рококо к однопорядковым феноменам и тут читателю оставалось только развести руками. Но тот же О. Шпенглер настаивал прежде всего на другом и прямо противоположном. На том, что Античность — это аполлоновская, а Запад — фаустовская душа. И выявлять физиогномику каждой из них имеет смысл через ряд взаимодополняемых противопоставлений. Никакой присущий Античности и Западу единый ритм не отменял, в глазах О. Шпенглера, их глубинное различие и несовместимость. Поэтому всякое сближение и уподобление культур через сопоставление фаз развития каждой не делает картину мировой истории монотонно-однообразной. За монотонностью ритмов у О. Шпенглера скрывается разнообразие.

Обратившись к Л.Н. Гумилеву, увы, ничего подобного обнаружить невозможно. Бесконечные анекдоты и детективы с их «неглупыми», «жестокими» и «беспринципными» персонажами, «великолепно разбирающимися в этнополитической обстановке» или, напротив, делающими этнополитические ошибки, наполняют гумилевское повествование о Руси-России. Никого и ничего, кроме бесплотных теней, на историческую арену Л.Н. Гумилев не выводит. И не было бы ничего более разоблачительного для его писаний, чем сопоставление гумилевских культурно-исторических характеристик со шпенглеровскими. Оба они, и Л.Н. Гумилев, и О. Шпенглер, фантазеры, мало озабоченные приложимостью своих схем к исторической конкретике. Если она не очень поддается схематизации, то «тем хуже для нее». Подобное с равным правом мог сказать каждый из них. Но и какая разница! Какое богатство, бьющее через край разнообразие смыслов и образов у О. Шпенглера на фоне гумилевской скороговорки, перебирающей общеизвестные факты и оживляющей их единственно неожиданными интерпретациями. Последние не просто построены на песке (О. Шпенглер тоже строил свои величественные сооружения не на камне), они еще и до невозможности, до газетного фельетона приземленны. Обыкновенно — это слухи, рассчитанные на мало осведомленную публику, как раз вровень с ее способностью переваривать новости. Принято считать, что одни слухи порождают, другие разносят. Думаю, это не совсем так. Между их порождением и распространением нет особой разницы. Слух рождается по великому и неизменному принципу «слышал звон, да не знаю где он». Поскольку не знаю — домысливаю и в домысле уже не различаю то, что узнал, от того, как понял. Боюсь, что в нашем случае дело происходило подобным образом.

Слухи из уст Л.Н. Гумилева текут сами по себе, совсем не обязательно вписываясь в схематику этногенеза. Они ее никак не поясняют и не конкретизируют, в то время как она сама там, где это считает необходимым Л.Н. Гумилев, объясняет все и вся. Поскольку фазы этногенеза, все эти подъемы, акматизмы, надломы, инерции и т.д. так или иначе фиксируют уровень пассионарного напряжения, то Л.Н. Гумилев и предпочитает время от времени говорить применительно к данной культурной ситуации или явлению именно о пассионарности. У него ее высокий уровень вызвал Ливонскую войну. «Поскольку пассионарных людей сохранилось больше, из Нижнего Новгорода пришли спасители России: князь Дмитрий Пожарский (впрочем, никогда нижегородцем не бывший — П.С.) и Козьма Минин»[16]. Избрание Земским собором нового царя происходило ввиду того, что «у пассионарных людей акматической фазы принцип личной ответственности ценился очень высоко. Люди того времени полагали, и не без основания, что для уверенности в завтрашнем дне мало безличного правительства, а нужен один государь…»[17]. Попытка гетмана Выговского отложиться от России не удалась потому, что «ни Выговский, ни его польские хозяева не учли, какова пассионарность русского населения Украины»[18] и т.д., и т.п. Не будем больше обращаться ни к накаленной, ни к угасающей и остывающей пассионарностям. Особого смысла в этом нет, так как характер использования Л.Н. Гумилевым своего универсального объяснительного принципа вполне очевиден из уже приведенных примеров. Когда Гумилев считает необходимым объяснить что-либо из описываемых им исторических реалий для него оказывается достаточным нажать на одну из двух кнопок: кнопку пассионарности (она же повышенная тяга к действиям и повышенная способность к напряжениям) или кнопку отсутствия таковой. В результате получается, что повышенная тяга к действиям высшего сословия московитов вызвала Ливонскую войну, тяга стала действием, энергетический заряд разрядился, заодно реализовав в кровавых схватках с противником повышенную способность к напряжениям. Не правда ли, как все славно получается, если есть некоторое действие (историческое событие), его источник усматривается в потенции к действию. А как же иначе, ведь в любом действии обнаруживается не что иное, как до поры нереализуемые возможности его носителя. Весь вопрос, между тем, состоит в трактовке этих возможностей. Если, к примеру, в поединке двух боксеров мы увидим реализацию их мышечной энергии, избыток которой порождает тягу к действиям и обнаруживает повышенную способность к напряжениям, то нас вправе будут упрекнуть в том, что нами совершенно не учитываются личности участников поединка, что они сводятся к чистой биологии. Все-таки возможности каждого боксера это еще и не чисто энергетические реалии: воля, мужество, расчетливость, самообладание, самоотречение даже и т.п. Однако и без введения перечисленных реалий, при условии согласия рассматривать боксеров как куски мышц и сгустки энергии объяснение их действий остается более чем сомнительным. По существу оно никакое не объяснение, а видимость и фикция. Ведь оно ничего не добавляет к очевидному из наблюдения действий боксеров. Они молотят друг друга кулаками — это непреложный факт, и что в нем прояснится, когда нам поведают: молотящие друг друга боксеры обнаруживают энергию молотильности. Точно так же как и в случае объяснения Ливонской войны, действий Минина и Пожарского или избрании Михаила Федоровича Романова Земским Собором все той же пассионарностью. Боюсь, это одно и то же, что сказать: «Вот имеет место некое действие, или за данным действием стоит реализация его потенции». По существу не чем иным, как переформулировкой одних и тех же фактов, только и занимается Л.Н. Гумилев, вводя в качестве объяснительного инструмента свою неизменную пассионарность. Он лишь благословляет свершившееся, указывая на его естественность и неотменимость. Ну а как же, смотрите: накопилось напряжение и выплеснулось; или наоборот: не хватило напряжения и оно не смогло разрядиться там, чтобы преодолеть препятствие в виде чужой и враждебной энергии.

Самое печальное при этом состоит в том, что со своими фазами этногенеза и неотрывной от них пассионарностью применительно к Руси-России Л.Н. Гумилев действовал в полном соответствии с логикой «ради красного словца не пожалеешь и отца». Ведь оторвал Московскую Русь и Петербургскую Россию от домонгольской России Гумилев менее всего потому, что усмотрел в первых двух из них наличие некой иной души, чем у последней. Где у него прочитаешь сведения о том, что мироотношение и самоощущение русского человека Московско-Петербургского периода стало в корне иным, чем в предыдущий период, что он забыл о себе прежнем и обрел себя заново? Таких свидетельств у Гумилева лучше не искать. Его завораживает совсем другое, а именно логика свершившегося факта. Состоит она в том, что домонгольская Русь, поскольку она рухнула, этим выявила в себе недостаток способности к повышенным напряжениям и тем более повышенной тяги к действиям, т.е. пассионарности. Другое дело выстоявшая и победившая Московская Русь, в ней как раз сполна действовала повышенная способность и повышенная тяга. А иначе откуда такая устойчивость и победоносность. Понятно, от полноты и избытка пассионарности. Но если в одном случае ее так недоставало, а в другом случае о недостатке нет и речи, то почему бы отсюда и не заключить, что один этнос ушел в историческое небытие, а другой народился и заявил о себе.

И нужды нет, что Киевскую Русь в результате пришлось отнести не к молодому этническому образованию, только складывающемуся из нескольких восточно-славянских племен, а к очень поздней фазе развития этноса, которому и названия-то сразу не придумаешь. Гумилев называет его через перечисления «славяне-Древняя Русь». Кого угодно, только не Гумилева способно смутить то обстоятельство, что с I в. до ХV в., когда, по Гумилеву, существовал открытый им этнос, чего только не происходило со славянскими племенами. Вплоть до того, что они образовывали практически неизвестные друг другу государства, сливались и разделялись, исчезали бесследно, меняли свои названия и т.п. Все равно это был один этнос, исторически, правда, совершенно ничего не помнивший о себе и письменно себя не запечатлевший в трех фазах из шести: подъема, акматической и даже в фазе надлома. Удивительные фантазии приходили в голову к Гумилеву и оно бы ничего, если бы «Великий ученый» не резал по живому, по единой, какая она ни есть, нашей тысячелетней истории, искушая этим читающую публику с ее неиссякаемым запасом простодушия и доверчивости к знаменитостям.

Когда О. Шпенглер провел непроходимую грань между Античностью и Средневеково-Новоевропейским Западом, он тоже сделал очень сомнительную вещь, отрешившись от, казалось бы, несомненного и прямого родства. За несколько десятилетий до Л.Н. Гумилева посетила О. Шпенглера странная фантазия, вполне в гумилевском духе, начать Античность с 1100 г. до Р.Х., так что ранняя архаика стала у него в аккурат Высокой классикой, последняя же — поздней упадочнической стадией развития античной культуры. Начудить-то О. Шпенглер начудил, однако до высот Гумилева ему ой как далеко, поскольку и представить себе невозможно, чтобы автор «Заката Европы» с такой же неизменностью и постоянством оперировал чем-либо наподобие гумилевской пассионарности. Вообще говоря, несмотря на все грандиозные различия в уровне их текстов, О. Шпенглер может быть сближен с Л.Н. Гумилевым по пункту пассионарности. Последняя и представляет собой не что иное, как редуцированную до естественнонаучного наукообразия реальность того, что для Шпенглера было полумистической реальностью становления времени, судьбы, воли. Шпенглер исходил из того, что все рассматриваемые им культуры суть выражения единого самобытия начала, невыразимого в своей глубине. Но ему и в голову не приходило все и вся объяснять через сведение его к первоначалу. Да, он фиксирует действие первоначала в той или иной культуре как ее зарождение, расцвет, упадок или смерть. Но свою задачу он видит прежде всего в том, чтобы вглядеться в каждую культуру, выявить не действие некоторого первоначала самого по себе, а его бесчисленные изгибы и повороты. Чего только не насоздавало становление (время, судьба и т.д.) в своем самораскрытии — можно сказать по поводу шпенглеровской морфологии. У него даже такт и ритм, повторяющиеся от культуры к культуре, не создают впечатления однообразия. По О. Шпенглеру, весна египетской, античной и западной культур — это именно ее весна, по-своему она достигает лета, клонится к упадку осенью и замирает зимой.

Как минимум неточным было бы сказать, что Шпенглер озабочен исключительно выявлением уникальности каждой из входящих в его кругозор культур. Часто он очень и даже слишком далеко заходит в обнаружении сходного там, где его никто до него не усматривал. Но всякий раз сходство Шпенглер уравновешивает различием, обнаруживает глубочайшую несовместимость сходственного. Наверное, многие реалии культур ему лучше было вообще не сопоставлять и не сближать. Но отдадим ему должное: на сближениях он не останавливается, спасая тем свою морфологию культуры от грозящей ей временами монотонности.

Но попробуйте сравнить шпенглеровскую морфологию с тем, как орудует Гумилев своей пассионарностью. Это будет все равно, что сопоставление работы искусного, хотя и склонного к чрезмерным эффектам художника и не всегда обеспеченного внутренними ресурсами пафоса маляра, весело и торопливо водящего своей кистью по забору, покрывая его одной и той же краской — пассионарностью, в одних местах гуще, в других жиже, некоторые же оставляя незакрашенными. Что делать, не проявила себя в данном случае пассионарность, как-никак обскурация или мемориальная фаза этногенеза.

Что такое пассионарность и соответствующие ей фазы этногенеза, кажется, достаточно очевидно, если речь идет о приложении этих понятий — объяснительных принципов к историческому материалу. Так что нам остается вглядеться в указанные реалии в их самообращенности и самобытии, тем самым проникнув в святая святых возведенного Гумилевым сооружения.

Концепцию пассионарности Л.Н. Гумилев наиболее развернуто и полно изложил в своей работе «Этногенез и биосфера земли». Здесь в изобилии представлены разнообразные аргументы автора в пользу своей концепции: и претендующие на философичность, и естественнонаучные, и опирающиеся на культурно-исторические реалии. Детально разбирать их — труд утомительный и неблагодарный. Читатель вряд ли оценит тщательное и неторопливое разматывание клубка гумилевской мысли уже по одному тому, что итог его оставляет читателя ни с чем, кроме сожаления о напрасно потраченных ученым усилиях. Поэтому нам придется использовать прием, в других случаях вряд ли оправданный и допустимый: мы обратимся к итоговым формулировкам Гумилева по поводу пассионарности, оставляя в стороне процесс развития его мысли. Формулировки эти так красноречивы, что способны отбить всякую охоту проследить, как к ним пришел исследователь. Однако обратимся к ним непосредственно: «Этногенез», — пишет Гумилев, — «инерционный процесс, где первоначальный заряд энергии (биохимической, описанной В.И. Вернадским) расходуется вследствие сопротивления среды, что ведет к гомеостазу — равновесию этноса с ландшафтным и человеческим окружением, т.е. к превращению его в реликт, когда он находится в пережиточном (персистентном) состоянии, лишенном творческих сил. Именно благодаря высокому накалу пассионарности происходит взаимодействие между общественной и природной формами движения материи, подобно тому, как некоторые химические реакции идут лишь при высокой температуре и в присутствии катализаторов. Импульсы пассионарности как биохимической энергии живого вещества, преломляясь в психике человека, создают и сохраняют этносы, исчезающие, как только слабеет пассионарное напряжение»[19].

Точки над i в своей теоретической конструкции Гумилев ставит со всей определенностью, решительностью и безоглядностью. Его нет смысла ловить на противоречиях, отделять текстуально выраженное от контекста, пытаться домыслить за автора недомолвки и т.п. По Гумилеву все ясно как Божий день: пассионарность — это биохимическая энергия живого вещества, порождающая этногенез. Не нужно только заблуждаться по поводу характера гумилевской ясности. Перед нами ясность заявки и констатации, но менее всего ясность последовательно разрабатываемой и отвечающей за себя мысли. Конечно, можно сказать, что определяющая собой этногенез пассионарность представляет собой биохимическую реальность. Но если вы не признаете сам этногенез исключительно той же самой биохимической реальностью, то перед вами в пределах мышления, а не пустого словоговорения не должно встать вопроса о том, что из себя представляет переход от биохимического уровня к некоторому иному. В традициях исторического материализма Гумилев называет его общественной формой движения материи или человеческой психики. По Гумилеву, они получают биохимический толчок и, соответственно, взаимодействуют с ним или преломляют его воздействие. Как именно происходит взаимодействие биохимической пассионарности с «общественной формой движения материи» и «человеческой психикой», об этом у Гумилева ни слова. В приведенном фрагменте он ограничивается сравнением пассионарности с температурой и катализатором. И нужно сказать, что сравнение это в настоящем случае для всей гумилевской теории убийственно.

В самом деле, температура и катализатор для химической реакции есть реалии однопорядковые ей, т.е. тоже химические. За пределы химии введение факторов температуры и катализаторов не выводит. Но этногенез ведь, по признанию самого Гумилева, — реальность вовсе не биохимическая. Поскольку же она объясняется все же биохимически, то биохимическое должно быть признано субстанцией этногенеза. Все общественное и психическое в нем становится необходимым вывести из биохимического первопринципа как его проявление, уровни и модификации. Только тогда могут быть как-то оправданы игры с биохимической пассионарностью. Гумилев же ограничивается ничего не объясняющими и никуда не ведущими указаниями на «взаимодействие» и «преломление». Звучат они усыпляюще привычно для тех, кто сполна вкусил плодов марксистско-ленинского обществоведения. Но оно-то, слава Богу, закончилось. Никто сегодня не издает Маркса, Энгельса, Плеханова или Ленина. Вянуть в их унылом недомыслии пока ни у кого нет охоты. А вот Гумилев влечет и возбуждает умы, наполняя их видимостью мысли и смыслов. От одного слова «пассионарность» захватывает дух. А как представишь себе, что пассионарный импульс «не связан с наземными природными и социальными условиями», что «происхождение его может быть только инопланетарным»[20], то голова совсем пойдет кругом. Опомнившись же, остается признать попытку Гумилева объяснить этногенез мнимостью, где всякий фиксированный ход мысли ограничивается констатацией связи этнического процесса с чем-то ему иноприродным. Истоки этноса усматриваются Л.Н. Гумилевым в биохимии, сама биохимия имеет свой источник в космических энергиях, приходящих на землю из пространственных и временных бесконечностей. Последняя мудрость, которую можно извлечь из гумилевской теории пассионарности, может быть сведена к двум тезисам: Мир в своей основе энергиен (1). Все энергии связаны со всеми (2). Не думаю, что Л.Н. Гумилев сделал хотя бы один шаг в сторону конкретизации реальных связей между энергиями. Если даже принять его энергетизм, он все равно остается пустой абстракцией, которую лучше не прилагать к культурно-историческому процессу с точки зрения этногенеза. Растворить историю в биохимии, а последнюю в космических излучениях можно попытаться только в осознанном или бессознательном предположении того, что никакой истории и нет, а есть некоторый естественно-природный процесс. К чему-то подобному постоянно подходит и подводит своих читателей Л.Н. Гумилев. Как минимум читателям это нужно осознавать. Точно так же, как и то, что никакой естественной науки этнологии Гумилев тоже не создает. По существу, своим естественно-научным пафосом обезличивает историю, ничего не прибавляя к естественным наукам. Междисциплинарность Л.Н. Гумилева химерична и пуста. Доброго слова о ней при всем желании не скажешь. А все-таки хотелось бы, как-никак усилия на свои построения Л.Н. Гумилев затратил громадные, свою жизнь прожил честно, а тут приходится писать о его сочинениях такие неприятные вещи. Можно было бы, наверное, и оставить эти сочинения в покое, если бы не попытки утвердить их на совсем не подобающем им месте в русской культуре и без того переживающей свои не лучшие времена.

 Журнал «Начало» №9, 2000 г.

 

[1] Л.Н. Гумилев. Этногенез и биосфера земли. Л., 1990. С. 3.

[2] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 12.

[3] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 13.

[4] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 24-24.

[5] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 24.

[6] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 25.

[7] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 51.

[8] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 48-49.

[9] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 133.

[10] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 162.

[11] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 164.

[12] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 283.

[13] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 56.

[14] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 60.

[15] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 62.

[16] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 256-257.

[17] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 266.

[18] Л.Н. Гумилев. От Руси до России. М., 1996. С. 280.

[19] Л.Н. Гумилев. Этногенез и биосфера земли. Л., 1990. С. 355-336.

[20] Л.Н. Гумилев. Этногенез и биосфера земли. Л., 1990. С. 332.

 

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.