Подсвечник

Но начиналось всё так. Мне позвонил мой старый приятель Вовка и сказал, что есть халтура и можно подзаработать. Сам Вовка плотничал и, наверное, хороший из него получился бы плотник, если бы… ну, сами понимаете. Короче, Вовка был не то чтобы алкоголиком, но часто западал на это дело, хотя жена всё время угрожала ему, что если не бросит, то она от него с маленьким сыном уйдёт, оставит только старшего. А маленького сына Вовка очень любил, но и пить бросить не мог, говорил, что сделать это просто так тяжело, надо ходить к гипнотизёру. Гипнотизёров же Вовка не переносил, считал, что они дурят народ. Однако рассказ мой, собственно, не о Вовке, а о том, что со мной приключилось. Значит, Вовка мне позвонил, и я приехал по указанному им адресу. Дом богатый, внизу охранник сидит, на площадке пальмы в кадках, таких я и не видел. Двери на площадках полированным деревом поверх железа обиты, всё солидно. Звоню в дверь, Вовка открывает — и в квартиру, я за ним. Да, в таких квартирах я тоже никогда не бывал. Прихожая, ну, наверное, как у нас в школе был зал спортивный, а люстра, я думал, что такие только в музеях бывают. Но посмотрел под ноги, вижу: паркет вздулся, паркетины уже кое-где отломаны и в кучу собраны.

— Ну, добро, — отвечаю, — ты мастер, показывай, что делать надо, да и за сколько договорились, знать не мешает.

Тут вижу, Вовка улыбается как-то неопределенно.

— Что смеёшься, — говорю, — я сюда не веселиться приехал, если с деньгами меня надуть собираешься, так я лучше пойду.

Да не кипятись ты, — отвечает Вовка, — тут дело серьёзное. Деньги он обещал хорошие, мужик не жадный, да только тут совсем другими деньгами пахнет.

— Какими ещё, — не понял я.

— Не понял, так давай объясню, — и Вовка мне показывает, чтобы я за ним шёл.

— Да ты сюда посмотри, — говорит Вовка и дверь толкает.

Тут уж у меня точно в глазах зарябило. Комнатища огромная и вся забита барахлом, да таким, что и в музеях, наверное, нет. А может быть, и есть, не бывал я до того в музеях ни разу, только слышал. Диван, кресла кожаные, стол, что бильярд, зелёным сукном обтянут, шкафы книжные из дорогого дерева, и везде понатыканы всякие вазы, статуэтки, кубки, подсвечники, везде часы старинные тикают, и всё сверкает серебром, позолотой, камешки в инкрустациях сверкают. Вовка так по-хозяйски вперёд прошёл и на диван уселся, ногу на ногу закинул и смотрит на меня гордо, как будто всё это ему принадлежит.

— Чего смотришь, — опять я обозлился, мало ли что у кого есть, как будто я такого не видел. — Пошли вкалывать, тут пол на целый стадион, и за неделю не управимся.

— А зачем управляться? — вдруг спрашивает Вовка.

Потом встаёт медленно, подходит к столу и берёт с него подсвечник бронзовый в виде голой бабы.

— Видишь, — говорит, — что подставка у неё из малахита. А вот тут литьё уже серебряное. Я в этих делах разбираюсь.

— Ну и что? — спрашиваю.

— А то, что таких штук здесь море, да ещё неизвестно, что за закрытыми дверцами спрятано.

— Ну так и что нам-то с тобой до всего этого? — всё не могу врубиться я.

— А то, — повторяет Вовка с важным видом, — что хозяин, понятно, что лох. Во всех комнатах даже дверей не запер, а лохов надо наказывать, чтоб поумнели. Пару-тройку таких баб, да часы, вот хотя бы эти, в серебряном корпусе, или вот эти, а можно вместе, — и нам с тобой такие бабки дадут, что уж горбатиться в жизни, может, и совсем не придётся. А с него не убудет. Может, он и не заметит ничего. Сам говорил, как закончите, ключи охраннику передайте. На охранника в случае чего и свалим.

— Нет, — говорю я, — заметут.

— Как, — спрашивает Вовка, — если у него никаких данных на меня нет, даже не через контору познакомились. Просто через двор я шёл, а тут останавливает меня такой дядечка солидный. «Вы, случайно, не плотник? — спрашивает». Ну и пошло-поехало. Так что не дрейфь, кто не рискует, тот не пьёт шампанского.

— Так это ж воровство, — говорю.

— Ну, ты как у нас в школе училка была. Того нельзя, этого нельзя. Да ты посмотри на вещицы эти. Он-то откуда их взял, тоже, наверное, натырил, а может, и замочил из-за них кого. Такое сейчас сплошь и рядом. Ты вот что, пока тут побудь, а я её — и Вовка указал на бабу-подсвечник, — одному мужичку покажу, он такими штуками интересуется. Я мигом, он рядом живёт. Тогда и приценимся, сообразим, стоит ли мараться, может, подделки всё это. И Вовка, уже не спрашивая моего согласия, и, видимо, боясь, что я и дальше буду артачиться, выскочил из квартиры как ошпаренный.

Я начал было обдумывать, что он сказал, но в одиночестве мне в этом огромном чужом помещении вдруг стало тоскливо, и я решил выйти на лестницу покурить, но к своему ужасу обнаружил, что замок на двери заперт снаружи. Вовка то ли впопыхах запер дверь, то ли для того, чтобы я не сбежал и стал в итоге его подельником. Тогда я потащился в шикарно отделанную ванную и закурил там. В квартире стояла какая-то особая неприятная тишина. Казалось, что сами стены следили за каждым моим шагом. Часы пробили уже два раза после Вовкиного ухода, а его всё не было. Захотелось жрать и тут я уже обозлился. Что ж, меня, можно сказать, наняли на работу и оставили без жратвы. Придётся добывать её самому. Не знаю, как насчёт бабы-подсвечника и нашего права её присвоить, но в том, что я имею право на питание, у меня сомнений не было, не с голоду же помирать. И я решительно направился на кухню.

Это было тоже огромное, богато отделанное помещение. Открыв небывалых размеров холодильник, я свистнул от удивления. Как будто бы хозяин специально готовился к нашему приходу. В холодильнике лежали не просто полуфабрикаты, а стояли многочисленные тарелки с разными салатами, аккуратно нарезанной ветчиной, сыром и красной рыбой. Помимо всего прочего там была и вазочка с чёрной икрой. Самое же главное, что в морозилке я обнаружил запотевшую литровую бутылку водки. Ну, спасибо, думаю, хозяин! Первый же глоток водки, сделанный прямо из горлышка согрел и успокоил меня. Я решил, что дождусь Вовки и смотаюсь, чтобы не ввязываться в тёмные дела. Пусть он как хочет, а я — нет. Мало ли, нас видел кто или ещё что. А может, хозяин — бандит и нас из-под земли достанет, чтобы туда же и отправить. Ну уж нет. Свой навар за потерянное время я заработал, такой колбасы точно никогда не ел. Да уж надо выпить, да пожрать, пока Вовка не вернулся, а потом дуть отсюда. После первых ощущений удовольствия ко мне пришли другие идеи. Что ж это я тут на кухне на стуле сижу как бедный родственник, когда кожаные кресла, да старинные бокалы позолоченные в кабинете имеются. Пойду уж повеселюсь как следует. Я забрал бутылку и икру, и направился в кабинет, где увидел на столе ещё и открытую коробку с длинными сигарами. По дороге к креслу я подёргал дверцы шкафов, и вдруг услышал музыку. Я изрядно перетрусил, но тут одна из дверцей открылась и за ней оказался бар, заставленный всякими разнофигурными бутылками. Надписи на этикетках всё были не на нашем языке. Но я не стал и пробовать, мне уж больно понравилась холодная водочка, да и мешать я не люблю. Белое, так белое, красненькое, так красненькое. Один раз с Вовкой мы так с портвейном спирт намешали, что чуть коньки не откинули.

Ну ладно, это всё так, а дальше вот что было. Выпил я ещё водочки, повалялся на диване, и как-то скучно стало. Нажираться вовсе в хлам не хотелось, Вовку надо было дождаться, да и линять. Пошёл посмотреть, нет ли тут в каких шкафах музыки. Музыки не было, всё книги, да книги. Потом я подумал, может, у хозяина что интересное за книгами затырено. Ведь, думаю, зачем ему столько книг, ясно, что для маскировки. Если найду, чуть-чуть, думаю, прихвачу, Вовке не скажу, да и смоюсь. Сам он нанимался, сам пусть за всё и отвечает. Вытянул я одну книгу, хотел уже на диван положить, чтобы дальше искать, да тут вдруг прочитал заглавие «Мастер и Маргарита». И задержался. Дело вообще вот в чём. Книг, как школу бросил, я не читал принципиально. Все пацаны говорили, что если книги читать, то можно глаза испортить. Телевизор — дело другое, там расслабился и смотри, ничто не напрягает. Но тут в связи с заглавием вспомнил я одну штуку. Как-то поработал я недолго в дорожной бригаде, и была у нас кладовщица Маргарита, что крепко спуталась с мастером участка. Конечно, я понял сразу, что книга не про них, но всё равно совпадение получилось интересное, и я открыл первую страницу. Сначала не очень получалось читать, много со школы подзабыл, но что-то меня в этой книге как будто затягивать начало и скоро лучше стало получаться.

Сел я в кресло, да и увлёкся. А когда тяжело становилось, пару глотков водочки сделаю — и вроде ничего, опять читать можно. Многое было сначала непонятно, про Рим, про Иудею какую-то, но потом всё стало как бы само по себе проясняться. Короче, очнулся я от чтения только потому, что стемнело.

Начал я тут Вовку крыть на чём свет стоит, но потом подумал, ладно, бухала завались, да и книжка интересная, лихо там всё оказалось закручено, как в кино. Дома особенно меня никто не ждал, да кабы и ждали, что же мне, по водосточной трубе с третьего этажа было спускаться? Бухнул малость, да и опять читать. Потом вроде подремал, уж не помню, но только к вечеру следующего дня, а может, и через день, книжку одолел. Там, кстати, было не только про мастера и Маргариту, но ещё и про собачье сердце. Оно мне меньше понравилось. Этот профессор Преображенский всё время насмехается над рабочим человеком, пупом земли себя считает. Как закончил книжку, так опять читать захотелось. Полез опять в шкаф и достал, как помню, «Капитанскую дочку». Ну, это я знал, что у Пушкина такая книга есть. И про Тараса Бульбу знал, хоть теперь мне всё это очень понравилось, не то что в школе. А вот про Данте ничего со школы не вспомнил, но всё равно стал «Божественную комедию» читать. Только скоро надоело, уж больно скучно и к тому же много непонятного. Интересно только про то, как ад описывается. До того я про ад мало что знал, так как основ православной культуры, когда учился, у нас ещё не преподавали. Разъяснения в конце книги тоже не помогают, а ещё больше запутывают. «Фауст» показался поинтереснее, но его я тоже не дочитал, думаю, покороче надо было обо всём этом изложить.

Я уже порядок для чтения установил. Сначала бухну, потом покурю немного — и за книгу, а через какое-то время опять бухну и покурю. Правда, с куревом дело как-то плохо пошло. Свои у меня закончились, а сигары эти уж больно крепкие, да вонючие какие-то. Кашлять я от них начал. Потом и водка кончилась, пришлось мешать с тем, что в шкафу стояло. Но вроде ничего, вытерпел, хотя наша беленькая, конечно, куда как лучше. Сколько так времени прошло, не помню, только однажды ночью приснился мне сон, да такой, что лучше всякого кино, и его-то я помню отчётливо.

 

Будто гуляю я поздно вечером возле Сенного рынка, где живу недалеко, и подходит ко мне человек с вопросом, не хочу ли я совершить путешествие в ад, на время, конечно. И будто делать мне в это время было совершенно нечего, сидел я совсем на мели, так, что даже на тридцать третий портвейн денег не было. Тут я и согласился, не всё ли равно, куда идти, если заняться нечем. Только человек этот сказал, что в ад мы попадём не обычный, а литературный. Но и это меня устроило, так как с литературой я как будто уже был знаком и даже интересно стало, что это за ад такой особый, и как грешника можно мучить, если его как реального человека не существует. Хотя какие-то сомнения у меня всё же были. На Сенном рынке в полдвенадцатого ночи люди не всегда с добрыми намерениями подходят. Ну да ладно, кто не рискует, тот не пьёт шампанского. Хорошо ещё, что это вроде был самый конец апреля, и ночи в Питере стали повеселее.

Шли мы не так уж долго, пока не очутились на каких-то задворках у Витебского вокзала. Потом провожатый завёл меня во двор-колодец и уже оттуда в подъезд, где не горела ни одна лампочка. Меня тут же обдало известными запахами, да в такой концентрации, что чуть не стошнило. Почти в полной темноте мы начали подниматься по лестнице и наконец добрались до входа на чердак. Здесь было выбито окно, потому стало чуть светлее.

— Ад-то вроде внизу должен быть, — несмело спросил я, но мой проводник ничего не ответил. В самом конце лестницы он надавил плечом на скрипучую дверь, и мы оказались в тускло освещённом электрической лампочкой чердачном помещении. Деревянные балки были покрыты толстым слоем пыли и голубиного помёта, сверху всюду свисала какая-то дрянь, но такая обстановка, видимо, не слишком смущала компанию человек из двадцати с виду довольно подозрительной публики, которая устроилась тут же на самих балках и на фанерных ящиках. Было сооружено здесь и некое подобие стола, заставленного пыльными бутылками. На обрывках старых газет располагались хлебные корки, куски заплесневелой колбасы и ещё какие-то не скажу продукты, а отбросы.

Пиршество было, видимо, в самом разгаре. Над головами всей честной компании поднимались клубы табачного дыма и слышались хриплые выкрики и хохот.

— Тебе повезло, — сказал провожатый, — ты попал не просто в ад, а набал у сатаны.

Впору было принять эти слова за издёвку, и я счёл себя вправе потребовать разъяснений, что, мол, такой бал можно увидеть в Питере почти на любом чердаке и почти в любое время, но провожатый только рассмеялся в ответ и вдруг сильно толкнул меня в спину, так, что я оказался у самого стола с гуляками.

— Ты кого, Вергилий, сука, привёл — раздался в тот же момент возмущённый вопль, — самим уже бухала не осталось, вали отсюда и своего педераста забирай…

И тут прямо на меня выскочил мрачного вида витязь в шлеме и кольчуге и начал тыкать в мою сторону мечом, да так активно, что я еле успевал уворачиваться.

— Давай, Рогдайка, всыпь педерасту, — раздались ободряющие крики.

— Не бойся, — услышал я над ухом голос своего проводника, — меч у него картонный, настоящее оружие в аду отбирают, здесь не должно быть ничего настоящего.

После этого Вергилий, как, судя по обращению к нему, звали моего провожатого грозно воскликнул, обращаясь к главному подстрекателю: «Молчи, тварь, я человека привёл. Он человек, понял, а не то, что ты, гнида литературная!» Окрик подействовал. Я хотел было обернуться, дабы допросить Вергилия, что всё это значит, и как они смеют так со мной обращаться, как вдруг моё внимание привлёк облик одного из участников компании. Судя по всему, это был актёр Юрий Евстигнеев в роли профессора Преображенского из «Собачьего сердца» М. Булгакова. Фильм этот я как-то по телевизору видел, да и книгу теперь уже прочитал. Он потягивал окурок сигаретки из рукава и по временам воровато озирался вокруг. Я подумал, что это вряд ли сам актёр Евстигнеев, за что же ему в ад попадать, а скорее, сам профессор Преображенский, принявший личину Евстигнеева для того, чтобы быть узнанным. Так или иначе, мысль о сведении счётов с моим проводником меня оставила, и я обратился к предполагаемому профессору.

— Вы из «Собачьего сердца»? — спросил я.

— А что, собственно, Вам угодно, голубчик? Предположим, что так, — снова воровато оглянувшись, ответил тот.

— А Вы знаете, что находитесь в аду?

— Кто ж этого не знает, — криво усмехнулся профессор, — хотите выпить? — И он, плеснув в грязный стакан из бутылки какой-то странной жидкости, протянул его мне.

— Ничего не бери у них из рук, не ешь и не пей, — услышал я над ухом голос Вергилия, и кивнул в ответ, хотя и так не собирался принимать подношения. Уж больно жутко даже для нашего брата, молодого поколения питерских пьянчуг, оно выглядело.

— Ну, как хотите, — сказал профессор, даже не дождавшись моей реакции, и жадно опрокинул стакан сам.

— Говори, говори с ними, — вновь услышал я голос провожатого, — время идёт.

— А где доктор Борменталь? — спросил я первое, что пришло на ум.

— А закусить не хотите, — спросил в ответ профессор и, опять не дождавшись, что я скажу, сам выгреб из пыльной банки остатки какого-то гнилья и с удовольствием их проглотил.

— Наше общение через лет пять после событий, которые Вы скорее всего имеете в виду, почти прекратилось. А до того, верно, он называл меня учителем и рассыпался в комплиментах по поводу моей научной деятельности, лицемер!

— Вот как, а что же потом произошло?

— Ничего, ровным счётом ни-че-го, и он сам и остальные люди остались такими же, как тысяча или десять тысяч лет назад. Слава, деньги, женщины, стоит лишь вмешаться какому-нибудь серьёзному интересу… ну, в общем, сами понимаете.

— Вы поссорились из-за женщины? — ляпнул я наугад.

— Да бросьте Вы, — махнул рукой профессор и затрясся от смеха. Какая женщина! Просто он сделал научную карьеру, и я стал ему не нужен, тем более, что меня тогда уже не было в Москве.

— А где же Вы оказались?

— В Ташкенте, не поверите, голубчик, в Ташкенте. Ужасно, не правда ли? Здесь я хотя и на этом мерзком чердаке, но в Петербурге, помните: «Люблю тебя, Петра творенье…».

— Так значит, это всё-таки не ад?

— Возможно, но тогда всё же скажите мне, пожалуйста, что это. Что это тогда такое? Не знаете, так молчите! — Профессора, видимо, стало слегка развозить после выпитого.

— А где Швондер? — спросил я, вспоминая других героев повести.

— А, этот мерзкий тип! Его расстреляли в тридцать четвёртом по делу об убийстве Кирова. Представьте себе: такое ничтожество, а оказывается, участник троцкистской банды. Зря я тогда не уступил ему всей моей квартиры. Всё-таки он оказался скрытым оппозиционером, хотя от ощущения мерзопакостности, которое испытываю, вспоминая о нём, избавиться никак не могу. Простите, голубчик.

— А Вы-то сами, что делали в Ташкенте?

Профессор вдруг рванулся ко мне, крепко ухватил за ухо и притянул к себе, обдавая отвратительными испарениями изо рта, и быстро зашептал.

— Меня сослали. Представьте, Борменталь написал на меня донос, говорил, что не сам, его заставили, пригрозив, что арестуют ту самую девицу… ну, помните. Он поддался, потом просил прощения, глупец, приезжал в Ташкент даже, но встречался со мной тайно, чтобы не навредить карьере. Но что интересно, в итоге получил-таки сталинскую премию. Ну да леший с ним. Меня спас Шариков, ходатайствовал за меня перед своими, сам страшно рискуя. Тюрьму заменили ссылкой, вот так. В этот момент хватка профессора ослабла, и я освободил своё ухо.

— Как же так, ведь Шариков опять стал собакой?

Профессор затрясся в беззвучном смехе.

— Как бы не так! Булгаков сам испугался того, что написал. У него не хватило мужества следовать избранной линии, и он совершил то, на что писатель не имеет права: он обманул читателя, возвратив всё в исходное положение повести. Но в реальности такого не бывает, не бывает. Либо гибель, либо движение вперёд. Тогда мы с Борменталем решили обмануть самого Булгакова и начали действовать самостоятельно. Мы предъявили следствию, не помню, что мы там предъявили, но нас оставили в покое. Самого Шарикова мы заперли в подвале и стали давать ему книги, только еду и книги. Только еду и книги, больше ничегошеньки, уж никакой водки, разумеется, хотя водка у меня всегда была прекрасная, не хуже этой, — и профессор указал на бутылку с адским пойлом. — И представьте себе, однажды наш Шариков заплакал над чеховской «Чайкой». Это был триумф, настоящая победа науки и вообще человеческого разума. Булгаков хотел вырвать эту победу у меня, но дудки, накося, выкуси!

Тут профессор Преображенский сделал кукиш и начал тыкать им вовсе стороны.

— А в Ташкенте я уже разозлился по-настоящему и начал превращать в людей всё, что попадётся под руку. Собак, кошек, крыс, даже тараканов. Маршал Ворошилов, представьте себе, ведь он погиб от пьянства ещё в середине тридцатых. Я ночью проник в его могилу, достал гипофиз и пересадил таракану. Кто врёт, что врачи мало читают! Это сегодняшние мало читают. Лескова-то я как-никак прочитал и подковал-таки блоху! Всё получилось, славный маршал получился. Хорошие политические деятели и военноначальники получались из свиней. Но свиней в Ташкенте было мало, зато скорпионов — тьма тьмущая. Им я пересаживал гипофиз местных коммунистов, погибших в войне с басмачеством и белобандитами. Эти искусственные коммунисты были особенно эффективны на работе в ЧК. Вышинского я сделал из простой гадюки. Его человеческий донор погиб в железнодорожной катастрофе. Гадюка страшно шипела, но получилось нечто ещё более страшное, намного более страшное. Ха-ха! С мокрицами пришлось повозиться, уж больно невелики ростом, бестии, зато они быстро приспосабливаются к влажной среде. Думаю, что многие из человеко-мокриц ушли в советский бюрократический аппарат. По крайней мере, составили его основной костяк. Да, кстати, помните партийную критику в адрес бракоделов, летунов, несунов, всех тех, кто мешает нам строить светлое будущее? Так вот летунов я изготовлял из моли, кстати, тоже намучился, пожалуй, даже больше, чем с мокрицами. Ведь моль, она как бы и есть, а как бы её и нет, странное такое существо.

А несуны из чего? Верно, из муравьёв, вы, чувствую, уже неплохо разбираетесь в этом вопросе. Но вот то, чего Вам уже самому не сообразить: перед тем как сюда поселиться, мне удалось начать лепить эту братию из растений. Но я успел сделать только нынешнего певца Кобзона из гнилого подосиновика, да ещё так, кое-кого по мелочи. А как поёт, подлец! Вы не знаете, что такое наука, Дружок! Если бы Борменталь не скурвился и не подружился с Лысенко, мы бы такого натворили вместе! Но им взбрело в голову осудить генетику. Генетику! Идиоты. И опять Борменталь ко мне приезжал, валялся в ногах, представьте себе, признанный советский академик, в ногах у опального учёного. Говорил, что его заставляют принять сталинскую премию, чуть ли не под страхом смертной казни. Кстати, Шарикова расстреляли вскоре после Швондера, и тоже по доносу Борменталя. Он сам клялся, что так пытался отомстить Полиграфу за причинённые мне неприятности, но я-то видел, что на самом деле уж больно он мозолил молодому учёному глаза как мой несомненный научный успех. Ха-ха! А теперь всё, никто не возьмёт меня голыми руками. Что сделано, то сделано!

— Так, значит, в том, что у нас так и не наступил социализм виноваты Вы?

— Я, голубчик, я, и нисколько не сожалею об этом, тем более, что если бы этот социализм всё-таки наступил, то было бы ещё хуже. Но всю эту конкретную сволочь произвёл я, а потом потешался, как она сама себя пожирает и уничтожает всё в округе. Ведь несуны тогда вынесли всё, буквально всё, но самое удивительное — продолжают, шельмы, каким-то образом что-то выносить до сих пор. Хотя вроде бы и взять-то уже неоткуда. Природный инстинкт, великая вещь, не то, что наши с Вами убеждения! Сегодня одно, завтра другое. Инстинкт с точки зрения Ницше рано или поздно заменит ложные ценности. Или Вы не согласны?

И тут профессор икнул, с таким удовольствием и настолько не сдерживая себя, что я на мгновение усомнился, тот ли это человек, за которого он себя выдаёт. Но складность его рассказа всё же убеждала, что передо мной именно профессор Преображенский.

— Так что же, — не унимался я, — если Вы разрушали всю эту затею с социализмом, почему же оказались здесь?

— Э, голубчик, решили-таки докопаться. Ну что ж, извольте. Видите ли, всё, что я делал, имело довольно мелкие мотивы: месть, раздражение и т.п. И по правде сказать, данное обстоятельство меня нисколько не смущало. Ну не всем же дано родиться с порывами Жанны д’Арк. И вот, тем не менее, я здесь. Однако, будьте уверены, что и такая широта души, как у нашего Борменталя может привести к получению сталинской премии. Всё настолько перемешано. Так что же, и вправду не хотите выпить? У Фауста (помните такого героя?) припасено неплохое вино. Гёте, кстати, хотя и, безусловно, гений, тоже погорячился с концом «Фауста». На самом деле его главный герой здесь, с нами грешными. Фауст с его германским самомнением меня не долюбливает, считает, что для учёного моя натура как раз слишком мелка, ведь мы с ним оба учёные, и Фауст и я. Но, но к чести его будет сказать, он никогда не отказывает в подобного рода одолжениях, я имею в виду выпивку. Хотите, сбегаю за его вином, это примерно в двухстах годах ходьбы отсюда. Двести туда, двести обратно, не так уж долго, хотя всё по этому гнусному чердаку, всё пылища, да птичий помёт. Обещаю вернуться через четыреста лет в тот же день к началу бала. Идёт?

— Так что же, ваш ад так велик?

— Неимоверно. Помните разочарованного, ну, этого, который в Египте беседовал со своей душой? Можем навестить и его, хотя это вот уж действительно очень далеко. К тому же и смысла особого нет. Они там хлещут какое-то домашнее пиво. Как мочегонное оно может быть порекомендовано, но с точки зрения европейского вкуса, поверьте, лучше воздержаться. Или вообще придерживаться привычек Борменталя. О Борменталь, этот трезвенник Борменталь! Хотя Египет… впрочем, да, согласен, несомненные успехи в мумификации трупов. Но всё так замешано на мифологии, к науке это не имеет никакого отношения. Случайные успехи, не более.

— А, кстати, сам Борменталь, ведь если Вы такое о нём рассказали, он должен тоже быть здесь?

— Его здесь нет, я наводил справки. Борменталя развенчали уже после войны и привлекли по делу врачей. Он скончался в лагерной больнице. Гнев богов настиг и этого славного человека.

— Так значит из всех героев повести в аду только Вы?

— Не знаю, я не больно-то смотрю по сторонам. Да и бросьте Вы всё это, голубчик, видите, жизнь не кончается. Живите, как знаете. Пишите доносы или не пишите, разницы особой нет. В крайнем случае, попадёте сюда, с корабля, так сказать, на бал. Но тоже не так уж худо. Да и как-то проще, свободнее. Ведь в раю, возможно, придётся всё время что-то из себя воображать, какого-нибудь праведника, а какие мы праведники! Ха-ха. Полиграфа только, откровенно говоря, жалко, он ведь картины начал писать. Не очень по сюжетам мудрёные, но всё же картины, пейзажики всякие главным образом. И вы знаете, напрасно я так о его картинах высказался, ведь вещи порой выходили удивительные. По ним можно было понять, как собака видит мир, совсем не так, как мы, гораздо глубже. Она не просто смотрит на него, а что-то в нём постоянно вынюхивает и этот вынюханный мир гораздо более детален, чуть ли не до молекул! Какой-то синтез естествознания и искусства. Представьте себе, жаль, правда, что всё это хозяйство до сих пор, видимо, хранится на Лубянке.

Я уже было хотел задать профессору ещё вопрос, но почувствовал, что кто-то ко мне вплотную пытается притиснуться. Я обернулся и увидел одетую в тулуп женщину, напоминающую в таком виде стрелка ВОХРа, но карабина у неё в руках не было. Женщина пристально смотрела на меня и нервно комкала в них платок.

— Фрида, — наконец заговорила она, — меня зовут Фрида.

После этих слов я тут же вспомнил другую булгаковскую историю и вновь решил продемонстрировать своё знание литературных источников.

— Постой, но тебя же избавили от платка, Воланд обещал.

— Воланд? Ах, не смешите меня. Он проиграл выборы и теперь его слова никакого веса не имеют.

— Какие выборы, — опешил я, — разве в аду есть выборы?

— А разве вы не читаете газету «Земщина», там прямо написано, что «демократия в аду, а на небе царство».

И тогда я действительно вспомнил, как однажды здоровенный детина в сапогах и косоворотке буквально насильно втиснул в мои руки маленькую газетёнку с таким названием.

— И кто же выиграл?

— Виланд, но не путайте с немецким поэтом, тот здесь ни при чём.

Эта новость очень удивила меня, так как я считал, читая роман, что позиции у Воланда достаточно твёрдые.

— И что же сделал этот Виланд?

— Много, но достаточно и того, что он восстановил Союз писателей и вообще многое в Москве вернул на прежние места. Потом едва не возвратил мастера и его подругу в Москву, где их, конечно же, ждали соответствующие службы. Свою роль сыграло заступничество кота-Бегемота, который, как ценный работник, сохранил свои позиции в администрации Виланда. Кстати, сам этот документальный роман, который Вы имеете в виду, разговаривая со мной, написан вовсе не Булгаковым, тот просто поставил на рукописи своё имя, а Маргаритой, которая в свою очередь использовала, когда действие перемещалось в Ершалаим, рукописи Мастера.

Виланду, который тоже роман читал, тогда очень не понравилось, что в рукописи Воланд, который на самом деле был ой каким прохвостом, выведен чуть ли не рыцарем без страха и упрёка. Я думаю, что Маргарита нарочно так поступила, в знак благодарности Воланду за то, что он помог ей и её возлюбленному эмигрировать в страну покоя. Но, согласитесь, не совсем честный поступок — так преувеличивать достоинства своего благодетеля.

— Но разве можно так судить художественный вымысел? — спросил я.

— Вымысел, — воскликнула Фрида, — и обвела рукой пирующую компанию. Что же, вы скажете, что и это всё вымысел?

Я не нашёлся, что ответить.

— Вымысел то, что Маргарита приписала Воланду полномочия избавить меня от платка, а заодно и показать собственное благородство, высказав «всесильному владыке» эту просьбу прежде желания возвратить возлюбленного. И представьте, ей все поверили!

Тут я заметил, что Фрида, придя в состояние сильного волнения уже несколько раз высморкалась в тот самый роковой платок.

— А что же, всё было не так?

— Так или не так, какая разница, платок, как видите, при мне, а в этом аду у меня даже нет возможности отдать его в стирку, да и сама я теперь хожу невесть в чём. Посмотрите на этот тулуп, какое уродство! Устроить царский бал, пустить пыль в глаза, всё это Воланд умел, но чем всё кончилось? Убожеством и пошлостью. Дьявол может быть не глуп, но он не может быть не пошл. Вот о последнем Маргарита и решила не писать. Оттого роман тогда и одобрили в здешнем отделе пропаганды, возбудив особыми способами интерес к нему читателей, которые до сих пор запоем его проглатывают.

— И что же, вы пытались добиться справедливости?

— Справедливость здесь считается издержкой западного мышления, присущего ему юридизма. Простите, сама толком не знаю, что это такое. Говорят, что нужно опираться не на этические и правовые нормативы, которые суть только абстракции, навязываемые, опять-таки, западным менталитетом, а мотивировать все свои поступки только голосом совести, чувством морального добра и опираться на национальные нравственные ценности. Хотя, впрочем, не могу понять, о какой национальности здесь может идти речь. Не о евреях же!

— Ад и добро?

— Вы напрасно удивляетесь, здесь только и говорят о добре, о необходимости человеческой взаимопомощи, о благотворительности, о сострадании. Недавно прошла конференция на тему «Оправдание добра». Запомнилось выступление некоего Швабрина, очень сильно и убедительно говорил, хотя и бывший военный, а они вроде бы должны быть косноязычны. Потом Иван Карамазов, кажется, тоже из России или из эмигрантов, очень эмоционален, ему долго аплодировали. Пошлости, конечно, тоже было достаточно, но ведь это и вправду, как Вы сами говорите, ад, чего уж тут сетовать.

— Да ты ей не верь, врёт она всё, Швабрина-то я, а не она, знаю, он у меня был первый генерал-кавалер, — вдруг услышал я над ухом хриплый голос. Совсем вплотную ко мне неожиданно оказался высокий крепкий мужик в армяке с какой-то странной меховой отделкой.

— Почему ж не верить, — спросил я, — да сам-то ты кто такой?

— Я? — Глаза мужика гневно засверкали. — Я? Ты што, государя своего не признаёшь? Сейчас в железы заковать прикажу.

Какие-то смутные воспоминания посетили меня. Не Пугачёв ли, не из «Капитанской ли дочки»? Повадки вроде те же.

— А тебя, братец, не четвертовали разве?

— Меня? — Мужик вдруг перестал гневаться и расхохотался? — Да ты, малый, белены, видать, объелся, кто же меня, емператора, четвертует, коли суд мой над всеми, а я сам знамо перед кем только отвечаю и никого боле надо мной нет?

— Да написано-то про тебя в книге одной.

— Книг я не читаю, поелико грамоте не обучен, — посерьёзнев ответил мужик с ноткой высокомерия в голосе. — Да и врут всё в книгах, окромя Писания. А что до здешнего люда, то басурмане одни, честных христиан поди отыщи, — и Пугачёв размашисто перекрестился. — Гутарил тут один что-то на манер твоего, молол, будто где-то, у Пушкина какого-то, я не царём выведен. А я царь, истинный царь! Ты на армяк-то не смотри, его мне тут выдали, меня самого слушай. Как взяли мы Петербург, я тут же во дворец пожаловал. Там хлебом солью встречают, хотя до того смутьяном и бунтовщиком величали. Впереди всех Катеринка. В ноги мне бухнулась, да давай руки целовать. «Прости ты меня, дурёху, любезный супруг мой, — завопила. Прости, что сразу не признала тебя, а людям дурным поверила. Уговорили меня, что ты, дескать, помер. Думала, правда, иногда, а может, всё же жив любезный супруг мой, уж больно ты мил был мне».

— А кто, дурёха, солдат супротив меня посылал, спрашиваю?

— Ой, прости, — вопит всё, — оклеветали, оклеветали ироды.

— Коли так, — говорю, — к ответу их. И тут мне бумагу несут, где все обидчики мои переписаны. Глядь, а слуги уже виселицу налаживают. Что ж, сказано — сделано. Супружницу же свою я только батожком отходил, ну не убивать же, что с бабы возьмёшь.

— Так что ж, ты потом в России и царствовал? — со странным чувством в душе спросил я.

— Я, друг любезный, я, да как царствовал. Страху нагнал на всех. Сам король аглицкий мне толокно на золотом блюде подносил за обедом. А я ему: ну-ка, голубок, тащи теперь сбитень!.. Эвона, дела! — и Пугачёв довольно расхохотался.

Тут я представил себе Зимний дворец, оклеенный изнутри золотой фольгой, и мне стало ещё больше не по себе.

— И долго ж ты царствовал?

Пугачёв взглянул на меня насмешливо.

— Долго ли, коротко ли? Поди узнай! Я, может быть, и теперь царствую. Ведь царь — он везде царь. Может, я отсюда гонцов посылаю, а они ко мне с докладом возвращаются. А писаки пишут, будто бы и нет меня, чудно!

— Извольте-с видеть, насколько был нелеп февральский лозунг «Долой самодержавие», — услышал я вдруг вновь голос профессора Преображенского, который, как получается, слушал всю нашу беседу. — Ведь выходит, что свергать они собрались самих себя, в лице подобных великолепных типов. Вот уж, действительно, умом Россию не понять.

— А вы ему верите?

— Признаться, не очень: Екатерина хотя бы в силу своего немецкого воспитания должна была бы вести себя иначе, но кто разберёт? Тем более, здесь, в аду, где у его обитателей особенно развит кризис идентичности? Так это, кажется, нынче называется? Сильный вроде человек, народный предводитель, а несёт невесть что.

— А чем же ты армяк-то свой царский украсил? — спросил я, вновь обращаясь к Пугачёву.

Тот как будто бы чуть смутился, но ответил:

— Да так, барин один заячий тулупчик со своего плеча подарил. Что осталось от него, я сюды и пришил. Добрый был барин. И тут я заметил, что на глаза Пугачёва как будто навернулась слеза.

И тут уж мне захотелось узнать, что «на самом деле» произошло с Гринёвым. Пугачёв, когда услышал этот вопрос, какое-то время молчал, опустив голову, потом повернулся ко мне лицом. Вид его был едва ли не угрожающим.

— Да не мучь ты меня больше, лихой человек, без тебя тошно. Сколько ж народу надо было положить, чтоб царём меня признали, что за племя такое! Или, может, я и впрямь душегубец, а не они виноваты? С чего я сам-то взял, что царь, уж не упомню. Как-то взял, да и сказал себе: «Я — царь, и всё тут». А с чего сказал? А вдруг не сказал бы, так что, не был бы царём? Да как не был бы, если был, да и есть. А как есть, коли невесть как стал? Когда друзья-товарищи вокруг, так всё ясно, при них не сумлеваешься, а как тут один оказался, всякие мысли идут. То, что я царь, это точно, да вот откуда об этом я сам узнал? А барин добрый был, тут ничего не попишешь. Вот отдал тулупчик, и кто же спросит, откель тулупчик-то взялся. Главное, что отдал, от сердца дар принёс, вот и всё! А что короля аглицкого шугануть, велика ли доблесть? Сколько повесил-то я, не меряно, и что? Вот страх! Вешаешь, вешаешь, а проку-то нет. А что толк? Али вопишь, что казну расточили, а в душе у самого-то ветер, сам-то что накопил?

— Похоже, он и вправду успел поцарствовать, — шепнул мне вновь профессор Преображенский.

— А что Павел, разве не сын он мне? — продолжал Пугачёв. — И какое горе с ним приключилось. С другой стороны, иначе вроде как и нельзя было? Да, вот ведь какое дело-то государево. И сердце надо иметь доброе. Да тогда удержаться как, когда все супротив тебя идут? Поди ж ты? Хоть в петлю, вот наказание-то! — Тут Пугачёв, обхватив голову руками, начал стонать и раскачиваться из стороны в сторону, как будто его что-то действительно страшно мучило.

— Забавно, — вновь услышал я шёпот Преображенского. — Выходит, что богом легче стать, чем царём. В первом случае, если верить Кириллову, достаточно самоубийства, но царь-то убить себя не может, ему здесь царствовать надо. А как видите, не очень складывается! Проваливается всё куда-то. Хе-хе.

— Что ты там шепчешься, что шепчешься, окаянный?! — вдруг вскинулся наш разбойник. — Али ведомо тебе дело царское?

— А что, Емелюшка, — вмешался я, спасая профессора, — коли ты царём был, то почему ж перестал?

— Да сгубили ироды, антихристово племя. Один такой, вроде Потёмкина, только не Потёмкин, всё со мной речи заводил, всё мне льстил, будто лучше государя, чем я, нигде не видел. Только я всё улыбался про себя, да помалкивал, чуял, что что-то у бестии супротив меня припасено. Да только всё равно облапошил он меня. Выбрал времечко, да с такой речью подошёл: «Что-де, Государь, для тебя больше любо, самому царём быть, али царям приказывать?» А я тут и ляпни: «Знамо, приказывать». «Ну, дело, — говорит, — тогда вот что, сейчас из дворца выезжай, да схоронись до времени где подальше. А пора придёт, — возвращайся в столицу. Как только вернёшься, сразу будешь царю указчик».

— А долго ли ждать-то, — спрашиваю?

— А ты не думай, — отвечает, — дам я тебе мазь особую, будешь ею раз в год мазаться, а как кончится мазь, то значит, срок подошёл, сразу вертайся.

— Подождите, подождите, — послышался голос Фриды, которая, оказывается, не отходила от нас, — все эти проделки с мазями и кремами очень напоминают мне изобретения Воланда.

— Нишкни, — грозно оборвал её Пугачёв, — а ты дальше слушай. В ту же ночь я со дворца съехал, куда, тебе знать не надобно. А наутро, бают, Катеринка моя опять на престол взошла и первым делом приказала во всех книгах исправить, что, дескать, никакого перерыву в её власти не было, а меня, как разбойника, четвертовали. Вот так дело-то повернулось. Я же стал той мазью мазаться каждый раз в тот день, как и нынче.

— Точно, — не выдержала Фрида, — в ночь бала.

Но Пугачёв, увлёкшийся рассказом, уже не слушал её.

— Ну вот, — продолжал он, — а как кончилась мазь, так я тотчас в Петербург, а там уж не одно царствие сменилось. Начал я тем царём, да царицей командовать, чья очередь была. Вроде слушаются меня, что велю, делают, да только всё как-то не весело. Царица — ладно. А государь, тот как, бывает, посмотрит на меня, как дитё обманутое, как царевич угличский. И такая в том взгляде тоска смертная, что спасу нет. И что делать, опять нет мне покоя. Гульбу опять затеял, дым коромыслом, да куда от взора того денешься. В кураж пустился, начал министров сам менять. Да только вот докумекал однажды, понял, в какую беду попал. Ведь царю-то только один Господь приказывать может, а я, когда подлеца того во дворце слушал, о том и не подумал. Страшно мне стало. А тут как раз донесли мне, что мальчонка один именитый убить меня хочет. Что же, думаю, может, смерть лютую приму, так спасусь. Сделал вид, что ничего не знаю. Едем мы с ним, мальчонкой тем, на автомобиле, а он бледный весь. Чуть жалко его не стало. Потом только умирать я раздумал, да поздно, я уже в доме мальчонки того яду нажрался, да дружки его из пистолетов палить в меня начали. А раздумал потому, что опять простым царём быть захотел, а царю умирать никак нельзя. И не убили б они меня, потому как мазь-то ещё действовала, да вспомнил я слова барина того, о котором ты вспомнил, что опасную шутку я играю, и так они вдруг меня поразили, что не шибко я уж от погибели убегал. Вот нынче в аду и спасаюсь. Одного только боюсь: сказать себе, что не царь я. И потому страшно, что если я не царь, а другого-то царя явного нет, то получается, что цари все, кто ни попади, кто сами себя так назовут и других под себя просто подминать начнут. Ведь сказать, что царя вообще нет, никак нельзя. Не может такого быть. Потому али один царь, али все цари, но тогда светопреставление. Потому вот с тех пор и мучаюсь не знамо как.

— Ловкий ход, — вновь заговорил Преображенский, — своеобразная реабилитация распутинщины. Гришка, значит, усовестился, ну-ну.

— Какой Гришка? — вскинулся Пугачёв, — не было в помине никакого Гришки. Так меня называли, потому что оклеветан я был под именем моим. Смутьян, душегуб, как уж тут Емельяном назваться. А что царя-то не уразумели, им невдомёк. Самим лишь быть царями, вот и ты, — Пугачёв устремил на Преображенского сверлящий распутинский взгляд, — царём себя втуне считаешь, всё тебе море по колено, вижу по зенкам твоим хитрющим. Был бы со мной в степи, так первый был бы палач у меня, да только и выдал бы меня первым. А зачем? Чтоб другому продаться? Да нет, бери выше, чтоб и того, другого, продать, ведь считаешь, что ты один и прав и никто более ничего не стоит. Ты один только судья, ты царь. А коли вы все такие, то уж нет, не быть светопреставлению, а мне одному над вами всеми царём быть.

— Так что ж ты барина-то того всё вспоминаешь? — спросил я. — Ведь он, похоже, всем твоим затеям мешал.

Пугачёв покачал головой и горько усмехнулся.

— Да вот тоже глаза его помню, когда он в моём стане на краю погибели был. А в глазах тех увидел я, что меня он царём не считает. Да не то важно, повесил бы я его за милую душу. А тут я ещё и другое увидел, что и себя не считает, а какому-то другому царю верность блюдёт. Ну, а коли так, то, значит, есть окромя меня другой царь, за которого и умереть не страшно. Не Екатеринке же моей верен он остался, поелику она жена мне, но кому тогда? Вот тут и смутился я душой. Натура-то людская, стало быть, не фунт изюму, и чего-то я во всём том не разумею. Я царь, а не разумею! Да как же такое быть может, чтобы кто-то царём быть сам не хотел и о том не помышлял даже. Жизнь готов свою отдать, а царём быть не хочет. Не по лени, не по слабости, а по силе своей не хочет.

— Ну, вы как хотите, а я этот бред слушать не намерен, — шепнул мне опять на ухо профессор. — Да и от политики я всегда как учёный был далёк. Так что, я к Фаусту или как?

Но не успел я ответить, как почувствовал на своём плече руку Вергилия. Он дал мне понять взглядом, что время экскурсии прошло.

Но перед тем как мы покинули это гиблое место, произошло ещё одно событие. Передо мной вдруг словно выросла фигура молодой женщины, лицом необыкновенно красивой, но в красоте этой было одновременно что-то пугающее. Очень красиво она была, в отличие от остальной братии, и одета; как будто не из этого мира гостья.

— Ты московит? — спросила она меня в таком тоне, в каком, наверное, господа обращаются к слугам. И презрение ко мне и недопущение даже мысли, что я могу ослушаться приказа, слышались в нём. От самого тона этого я как-то потерялся и только кивнул головой.

— Так знай и передай у себя. Пусть этот ваш варвар, патриарх московитский, извинится за подлое убийство его холопом мужа моего, Андрея, как наш Папа извинился за осуждение Галилея, хотя тот гораздо более заслужил наказания. Всё ли ты понял?

Но не успел я ей ответить, как Вергилий вытолкал меня на лестницу, уже залитую через грязные окна мертвенным светом раннего утра.

— Ведь это панночка из «Тараса Бульбы»?

— Она, — ответил провожатый.

— Так почему она здесь, ведь вроде ничего уж такого плохого не сделала?

— Есть грех гордыни, — сказал Вергилий, и добавил, — тяжкий грех.

Покинув чердак, мы некоторое время шли по Петербургу молча.

— Может быть, ты ещё о чём-то хотел спросить меня, так спрашивай, пока есть возможность, — заговорил первым Вергилий.

— Хочу спросить, что всё это значит, что же получается, роман или повесть может быть недостоверным, автор не хозяин того, что сам сочинил, или всё-таки те, что мы видели, сами лгут. Но тогда всё равно всё путается.

— Не совсем всё, — возразил мой спутник. Ведь ты сам видел, что в аду твои собеседники чувствовали себя не одинаково. И Преображенский, и Фрида там, по существу, живут, и только Пугачёв страдает, то есть испытывает то, что и положено испытывать в аду. И страдает только потому, что при жизни встретился с чем-то настоящим, сам будучи едва ли не исчадием ада. Потому он своё страдание и называет спасением, ведь страдание он испытывает только потому, что истина его всё же не покинула. Если истина не рядом, погибель неизбежна. Погибель же — это и есть ад, воспринимаемый как обычная жизнь. Худшее из наказаний. Не только для литературных героев.

Мы всё ещё шли посреди трущоб в районе Витебского вокзала, обходя кучи весеннего мусора. Было по-весеннему тепло и близилось утро. Только город вдруг перестал быть для меня прежним и узнаваемым. Я видел его как бы впервые. Всё было впервые: крыши домов, чахлые тополя, тусклый отблеск оконных стёкол. Я вдруг отчётливо понял, что ни одна книга ещё до конца не написана, ничего окончательно не решено, никакая история не состоялась. И состоится только тогда, когда у кого-то хватит мужества договорить начатое, не идя при этом навстречу привходящим соображениям. Для писателя это, наверное, такое состояние, когда его оставляет в покое читатель, с которым пишущий всегда должен считаться. Письмо, написанное без надежды на прочтение — великая и таинственная вещь. Ведь тогда изложение в нём хода каких-то событий и будет точным описанием того, что было на самом деле. Чего никто не ждёт и на что никто не надеется.

Эти мои раздумья были неожиданно прерваны обращённым ко мне приказом остановиться. Я обернулся к собеседнику и обомлел. Облик его изменился полностью. До того, собственно, я и не сумел толком разглядеть внешности проводника. Лицо его во время «экскурсии» то оказывалось в тени, то он что-то, сам невидимый, шептал мне на ухо, то отворачивался в сторону. Но теперь я увидел два горящих, как угли, и наводящих ужас глаза. Изменился и наряд. Уже не какой-то неопределённого цвета пиджак был на плечах провожатого, а красный камзол, в руке же сверкала недобрым отсветом шпага.

— Ну, что ж, — изрёк страшный спутник,— ты видел то, чего никогда не видел ни один турист. А это очень дорогой тур, пришло время заплатить.

И, пережив никогда не случавшийся со мной по глубине и силе страх, я почувствовал острую боль от укола в грудь. Одновременно я каким-то образом понял, что мой убийца вовсе не Вергилий, а кто-то другой, как бы по мановению волшебной палочки оказался на его месте, но это мало что меняло в моём положении. Однако результатом укола оказалось не небытие, а, напротив, пробужденье.

 

Открыв глаза, я увидел комнату, где заснул, освещённую тем же светом раннего утра. Надо мной стоял высокий хорошо одетый мужчина лет пятидесяти. В мою грудь упирался острый металлический конец его зонтика-трости. Сам пришелец не спеша обводил взором разгромленный кабинет, весь пол которого был завален книгами, пустыми бутылками, грязными тарелками и всякими огрызками, а также обильно засыпан сигарным пеплом.

Поняв, что я проснулся, мужчина, не меняя позы, оторвал острие зонтика от моей груди и направил его в сторону двери. Он по-прежнему не смотрел на меня, хотя я успел разглядеть на его холёном лице странную улыбку, возникшую явно по моему поводу. Но это, собственно, и всё, что я успел заметить, так как в следующее мгновение уже мчался, перепрыгивая ступеньки и рискуя сломать шею, вниз по лестнице. Как-то встретиться с самим собой мне удалось только минут через пять спринтерского бега, когда, вконец обессиленный благодаря недавнему образу жизни, я не рухнул на скамейку на какой-то детской площадке. В глазах было темно и не хватало дыхания. Но кроме того, я почувствовал, что мне очень не хватает ещё чего-то. И скоро понял, что мне нужен не стакан спиртного или сигарета, хотя курить хотелось, а ощущение книги в руках… Первое, что я сделал по прошествии некоторого времени — украл, так как денег не имел ни копейки, «Повести Белкина» в букинистическом магазине. Так я стал «человеком читающим».

Читателя, возможно, интересует ещё, что же приключилось с Вовкой. По правде говоря, каждый сам может создать любую версию ответа на этот вопрос, бьюсь об заклад, что в главном все версии совпадут и будут близки к действительности. Но чтобы не заставлять читателя напрягать своё воображение по этому поводу, всё же перескажу то, что, в общем-то, действительностью назвать язык как-то не поворачивается и о чём я узнал много позже, так как, увлёкшись чтением, совсем забыл о Вовке.

За украденный нами подсвечник тот запросил у своего знакомого тысячу рублей. Покупатель предлагал пятьсот — сошлись на семиста. Вовка тут же купил на двести рублей четыре бутылки портвейна и направился уже в ту самую квартиру, где я его ждал, но по пути был встречен двумя приятелями. Тут уж, по законам дворовой дружбы, от совместной выпивки уклониться было нельзя. После подошли ещё двое и семидесятипятилетняя баба Тамарка. Она пользовалась большим авторитетом в многочисленных компаниях такого рода во всём нашем квартале, так как по части выносливости в употреблении красненького бабе Тамарке не было равных. Бухала явно не хватало, и Вовка купил ещё три бутылки бормотухи. Когда и те иссякли, Вовка сказал, что ему нужно идти и оставшиеся деньги, о которых приятели и баба Тамарка уже знали, он тратить не будет. Сначала его пытались уговорить по-хорошему, но Вовка упорствовал. Потом попытались тайком вытащить заначку, однако и здесь получили отпор. Исчерпав все мирные способы, обладателя денег ударили по голове чем-то тяжёлым и, когда он потерял сознание, забрали желаемое.

После Вовку выволокли из коммуналки, где всё это происходило, на какую-то стройплощадку, каких сейчас в Питере много (растёт и хорошеет наш город). Тащить было тяжело, поэтому на Вовку обозлились окончательно и стали бить ногами. От смерти фактически спасла его всё та же баба Тамарка, которой не терпелось попасть в магазин и продолжить попойку. Она и убедила приятелей больше с Вовкой не возиться. Он провалялся на стройке дня три и, чудом обнаруженный, так как стройка эта оказалась замороженной, был доставлен в больницу уже в состоянии комы с многочисленными переломами и травмами внутренних органов. Там он провел ещё месяц. Говорят, знакомые осуждали его жену, которая ни разу в больнице не была и только сказала (слышали соседи): «Ну и пусть подыхает, алкоголик проклятый, хоть детей будет на что в школу одеть». А детей у Вовки, как мы знаем, было двое. Но Вовка, уж точно чудом, выжил, и жена вынуждена была его принять обратно. Вроде бы и отношения у них стали налаживаться, так как муж пить фактически перестал, только ходил мрачнее тучи, что-то задумал и вынашивал в себе.

Однажды, улучив момент, когда вся компания его бывших обидчиков собралась играть в карты в квартире одного из них, он взял заранее припасённую двустволку с патронами, снаряжёнными картечью, и беспрепятственно вошёл в квартиру через незапертую дверь. Двоих человек он уложил на месте, третьему только раздробил картечью плечо, так как ушло время на перезарядку ружья, а его живые мишени обратились в бегство. Целиться уже стало трудно. Четвёртый выстрел вообще оказался напрасным. Жертвами Вовки стал ни в чём не повинный сосед снизу, только что пришедший в компанию с просьбой вести себя ночью потише, и та самая баба Тамарка. Бывшему моему приятелю дали двенадцать лет строгача, и больше его я уже никогда не видел.

По поводу случившегося была даже какая-то передача по телевизору на шоу-программе. Разгорелась дискуссия: некоторые участники шоу отстаивали тезис, что бабе Тамарке надо было позволить приятелям добить Вовку, тогда она сама осталась бы жива. Другие одобряли её поступок как знак присутствия добра в человеке. Здесь мнения участников шоу разделились почти поровну. Была высказана и третья точка зрения: согласно ей, если бы наши органы охраны правопорядка лучше выполняли свои обязанности, то этого происшествия вообще бы не случилось. С ней согласились обе спорящие стороны. Какой-то известный учёный настаивал на том, что истоки обычая устраивать после выпивки потеху над хозяином праздника лежат в глубинах российского менталитета, о чём свидетельствует старая пословица «У Фомы пили — Фому же и били». Баба Тамарка проигнорировала эту важную черту нашего национального характера, что и привело к её гибели. С учёным не согласилась патриотически настроенная часть публики. Среди неё какой-то священник говорил, что всё произошло от бездуховности, и национальный характер здесь ни при чём. Но это по рассказам. Сам я в это время только начал читать «Войну и мир», а телевизор и вовсе перестал смотреть с тех пор, как началась моя новая жизнь.

Да, вот что ещё вспомнил. Однажды, проходя мимо антикварного магазина, я увидел в его витрине тот самый украденный нами подсвечник или, возможно, точно такой же. На бирке была обозначена его цена: восемнадцать тысяч рублей. Если бы у меня были такие деньги, я бы, наверное, выкупил его и вернул владельцу, хотя вряд ли бы удалось вспомнить, как найти его квартиру. Правда, не знаю вообще, стоило ли об этом последнем эпизоде писать. Здесь всё было ясно и предсказуемо с самого начала. Настоящая история начинается тогда, когда в так называемой реальный ход событий вмешивается литературный со всей беспокойной совокупностью вариантов будущего. И кто знает, какой из них осуществится.

Журнал «Начало» №24, 2011 г.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.