О понятии «деспотизма формы» в философских построениях Константина Леонтьева

К.Н. Леонтьев

Творчество Константина Николаевича Леонтьева стоит особняком на «ниве мысли», возделанной русским умом. Не то чтобы оно принадлежало к каким-то маргинальным путям ее развития или было увлекаемо непонятными и не близкими здравому рассудку фантазиями. Нет, оно строилось на вполне твердой почве исторического, культурного, политического и социального факта и скреплялось мыслью вполне последовательной и логичной. Тем не менее, его публицистика не вызывала серьезного интереса у современников и, более того, как правило, отторгалась ими вследствие неприятия того взгляда на историю, политику и культуру, который предлагался Леонтьевым в его работах. Теперь, спустя почти полтора столетия после их написания, многое видится по-другому. Сама неоднозначность восприятия его творчества — от безусловного «да» до твердого и уверенного «нет» — говорит о том, что его автор не теплохладен, напротив, соприкасающийся с ним посредством текста читатель испытывает либо ощущение холодного отторжения, либо тепло сердечного приятия прочитанного. Таким образом, автор продолжает действовать на умы, понуждает мысль рефлектировать по отношению к оставленному им творческому наследию, а значит, остается актуальным и в наше время.

Многое в леонтьевских построениях заставляет быть неравнодушным, но есть одна, если так можно выразиться, фигура мысли, которая, однажды появившись, в дальнейшем явно или подспудно продолжает заявлять о себе вплоть до последних шагов его творчества. Это, как он сам ее называет, «гипотеза триединого процесса». Впервые он осмысляет, вырабатывает и формулирует ее в работе «Византизм и славянство», в главе, посвященной скорее философской, чем социально-исторической проблематике, озаглавленной «Что такое процесс развития?» Если не вдаваться в детали развернутой здесь Леонтьевым философемы, то ее содержание сводится к простому и понятному выводу: все, что бывает явлено в нашем тварном мире, что обретает в нем свое физическое бытие, проходит в своем развитии три стадии — первичной простоты, цветущей сложности и вторичного смесительного упрощения.

Сама по себе эта гипотеза из серии простых и понятных истин. Ведь любому ясно, что «Трава зеленая, небо голубое, а море синее». Это не требует доказательств, это так естественно. Однако все простое, подвергнутое анализу, перестает быть таковым, оно как бы раздвигается и усложняется. И это касается не только закавыченной фразы, но, по сути, любой очевидной истины. И предложенная Леонтьевым простая и логичная схема-гипотеза не является исключением. Простота формулировок Леонтьева привлекает и даже завораживает своей красотой. Но они — предмет особого исследования. Прежде всего, потому что при углубленном рассмотрении все оказывается не таким простым и бесспорным, как представляется на первый взгляд. Однако сама гипотеза только косвенно касается той темы, которую мы попытаемся прояснить в данном тексте. Косвенно, потому что, хотя именно в рассуждениях, касающихся описания и осмысления процесса развития, впервые мы встречаем у Леонтьева понятия «деспотизма» и «формы», о которых будем в дальнейшем говорить, но относятся они не столько к обоснованию самой гипотезы, сколько к осмыслению второй стадии описываемого ею процесса развития, к периоду цветущей сложности. Леонтьев сопрягает эти понятия, высказывая следующую мысль: «Процесс развития… значит вот что: постепенное восхождение от простейшего к сложному, постепенная индивидуализация, обособление,.. постепенный ход от бесцветности, простоты к оригинальности и сложности; постепенное усложнение элементов составных, увеличение богатства внутреннего и, в то же время, постепенное укрепление единства. Так что высшая точка развития… есть высшая степень сложности, объединенная таким внутренним деспотическим единством… Ближайшее наблюдение показывает, что всегда при процессе развития есть непрестанное, хоть какое-нибудь изменение формы, как в частностях, так и в общем»[1]. Здесь еще нет речи о деспотизме как о сущностном понятии. Речь пока идет о внутреннем деспотическом единстве явлений, т.е. о единстве как о неком насильственно удерживаемом состоянии. Само же понятие формы используется здесь как нечто ясное и не требующее специального определения.

Только в следующей главе своей работы «О государственной форме» Леонтьев счел необходимым уделить этому понятию особое внимание. Приведем полностью предложенное им рассуждение: «Прежде всего спрошу себя: «Что такое форма?» Форма вообще есть выражение идеи, заключенной в материи (содержании). Она есть отрицательный момент явления. Материя — положительный. В каком это смысле? Материя, например, данная нам, есть стекло; форма явления — стакан, цилиндрический сосуд, полый внутри; там, где кончается стекло, там, где его уже нет, начинается воздух вокруг или жидкость внутри стакана; дальше материя стекла не может идти, не смеет, если хочет остаться верна своей идее полого цилиндра, если не хочет перестать быть стаканом. Форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающий материи разбегаться. Разрывая узы этого естественного деспотизма, явление гибнет»[2].

Последняя фраза в каком-то смысле является ключевой для понимания отношения Леонтьева к непосредственно интересующей его проблеме возникновения и развития различных государственных форм на протяжении обозримой истории человечества. Он убежден сам и по мере сил доказательно пытается убедить и нас в том, что государство как явление социальной жизни формируется, развивается и живо до тех пор, пока та или иная идея остается господствующей в нем. Как только эта определенным внутренним усилием идеи удерживаемая форма государственности начинает нарушаться, государство слабеет, его напряжением сохраняемая сложность и многоцветие увядает, что, в конечном итоге, тем или иным образом приводит не только к упрощению, но и к гибели государства.

Но вернемся к определению понятия формы у Леонтьева. «Форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться». Если попытаться выделить главную мысль процитированной фразы, то она состоит в следующем: «Форма — суть или по существу — деспотизм идеи. Таким образом, деспотизм внутренней идеи — неотъемлемый атрибут формы, по мысли Леонтьева. Всякое явление, лишаясь этой своей сути, теряя себя, перестает быть таковым. По Леонтьеву, форма не определяется просто наличием идеи, заключенной в материю (содержание), но именно ее деспотизмом, господством, бесспорным главенством этой внутренней идеи. И значит, любое посягательство на это единовластие и, если угодно, тиранию определенной идеи, любое достаточно сильное соперничество с ней неизбежно губительно и для формы, и для самого явления. Такова неизбежная логика даваемого Леонтьевым определения. Но деспотизм идеи — это еще не деспотизм формы.

Само по себе словосочетание «деспотизм формы» встречается у Леонтьева в рассуждениях о конкретных исторических ситуациях, касающихся жизни и развития вполне определенных государств. Так, например, он пишет: «И Англия, как всякое другое государство, как всякая нация, как всякий организм, и даже более, как все существующее и в пространстве, и в сознании (как дерево, как человек, как философские системы, как архитектурные стили), подчинялось всеобщему закону развития, который состоит в постепенном усложнении содержания, сдерживаемого до поры до времени деспотизмом формы; по тому закону, по которому все сперва индивидуализируется, то есть стремится к высшему единству, высшему разнообразию (оригинальности), а потом расплывается, смешивается, упрощается вторично и понижается, дробится и гибнет»[3]. Здесь сформулированный Леонтьевым всеобщий закон развития прилагается к конкретному государственному образованию. И здесь впервые мы встречаем непосредственно, сугубо соединенное сочетание понятий деспотизма и формы в виде неразрывной семантической связки, которая в дальнейшем начинает повторяться в его работах.

Так все-таки, что такое деспотизм формы у Леонтьева? Как возможно вообще такое понятие? Нам представляется само собой разумеющимся и единственно возможным, что форма сама по себе не обладает никакими мироустроительными свойствами и не способна ни сама себя создавать, ни сохранять самое себя в неизменности. И нет оснований полагать, что Леонтьев, с его проницательным умом, даже не имея в своем жизненном багаже специальных философских штудий, этого не понимал. Дух творит себе формы. Это утверждение хотя и может быть подвергнуто сомнению, но серьезный философский анализ неминуемо приведет к этому выводу. Таким образом, деспотизм формы возможен только там, где творящий себе формы дух обладает достаточной потенцией для того, чтобы сотворенные им формы удерживать от распада. И тогда становится понятно, как возможно в реальности осуществление предложенного Леонтьевым принципа: господство формы над тем содержанием, которое она оформляет и которому придает тот или иной конкретно очерченный вид.

Этот принцип, по крайней мере, представленный в спекулятивной форме, может быть реализован только через усилия духа, которым и только которым и возможна какая бы то ни было форма вообще. Если закон естества предопределяет всему осуществленному неминуемое старение и распад, таким образом, утрату и формы, и того, что ее наполняло, то единственным противоядием против этого всегубительного и всеразрушающего органического закона смерти, согласно которому никакая форма не может быть удержана от неизбежного разрушения и тления, — единственной удерживающей силой может быть только дух, посредством и действием которого только и возможно существование какой-либо формы. И значит, под деспотизмом формы, самой по себе не обладающей никаким устрояющим ресурсом, можно единственно понимать удерживающее действие той образующей силы, на основании которой только и возможно оформление всего сущего. Только посредством духа, через духовное усилие, налагаемое на стремящуюся к распаду форму, возможно ее удержание и, как следствие, ее деспотизм над тем, чему она, собственно, и придает именно тот, а не иной, ею определяемый вид. Если возможно при этом говорить о деспотизме, то это никак не деспотизм формы, а, скорее, деспотизм духа над формой, будь то дух человеческий или Дух Божий. Таким образом, понятие деспотизма формы не очень-то вписывается в наши привычные представления о понятии формы и его соотношении с такими понятиями как материя и дух. Другое дело — античное представление о дихотомии материи и формы. Вся античная философия выстроена на сопряжении и неразрывной связи этих понятий. Платон по-своему, Аристотель по-своему говорят о том, что форма первична, форма активна. Форма противополагается не столько содержанию, сколько материи. Материя пассивна и сама по себе неуловима, материя — это чистая потенция. И, собственно говоря, вводит ее в бытие именно форма. Эта первичная устрояемость формы — она и говорит о том, что форма-эйдос обладает первенствованием и достоинством по отношению к материи. Форма — от космоса, а материя — от хаоса. И именно на эту интуицию формы, возможно, не вполне осознанно, опирался Леонтьев. Это не та форма, которая безжизненна и бессодержательна. Не та форма, которая есть сосуд наполняемый. Сегодня понятие формы слишком часто связывают с «формализмом», безжизненным схематизмом. Всем известно выражение: «Ты относишься к делу формально», то есть наплевательски. Но в античности все было далеко не так. Осмысленна только прекрасная речь.

Но давайте обратимся к более глубокому историко-философскому контексту. Тогда мы увидим, что в представлении Леонтьева о форме не стоит искать только античные смыслы. Для него важен акцент именно на деспотизме. В то время как в античном представлении — первенствование формы, но не как подавление или удержание силой, скорее это брак формы с материей. У Леонтьева действие формы — насилие и принуждение, а не брак. Это первое. А второе — это «ницшеанская» сосредоточенность, не текстуальная, а интуитивная, и не столько на форме в ее первенствовании над материей, сколько на самом напряжении, на самом деспотизме. Он как бы сросся с формой, которая подавляет содержание. Леонтьев выступает как философ деспотизма, философ напряжения. Но принуждение ему нужно не как какому-то деспоту, который удовлетворяет им свои интуиции властолюбия и жестокости. Он держится за напряжение как за жизненный принцип. Не будет напряжения — не будет ничего. Без деспотизма и подавления не будет сжатия и удержания — все расползется и растворится в безжизненной «нирване». Для Леонтьева жизнь возможна во всей своей полноте только как насилие. Но оно не есть что-то внешнее, исходящее из стороннего по отношению к явлению источника, а как внутреннее самоорганизующее усилие, без которого конкретному явлению невозможно ни собрать себя, ни ощутить, ни быть собою во всей полноте.

Вот этот дух формы, — если взять его за основу, — он-то и утверждает ее господство и достоинство. Здесь представляется уместным сослаться на замечание П.А. Сапронова по поводу соотношения формы и материи у Леонтьева. «Момент дуализма, материи и формы, у кого из философов больше, у кого меньше, принято обнаруживать в греческой философии. И все же Леонтьев не повторяет в чистом виде давно осуществленные ходы в философской мысли, когда говорит о форме как «деспотизме внутренней идеи». Такого акцента именно на деспотизме и насильственности формы больше ни у кого не встретишь. Конечно, у Леонтьева они не случайны, а, напротив, входят в самое существо его мысли. Леонтьев не просто бесконечно высоко ставит форму и формообразующие усилия. Для него смысл существования того или иного явления весь сосредоточен в форме. Она образует явление, обладающее своим собственным бытием, и удерживает его в своей особости и своеобразии. Материя же вне формы — это слияние всего со всем, бесформенность в перспективе тяготеет к невнятности и небытию. Самое же характерно леонтьевское во всем этом — неверие мыслителя в имманентность формы, между ней и материей извечен антагонизм. Форма, будучи высшим моментом бытия, в материи не укоренена, не имманентна ей. Намечающийся в этом случае неизбывный дуализм может быть преодолен разве что за счет акцентирования напряжения и борьбы между материей и формой. Придания ему субстанциального характера. Тогда насильственность, «деспотизм» формы будет освящен, утвердится его соответствие сути вещей. Она же предстает в таком виде, что в «деспотизме» форма способна выявить себя во всей полноте и законченности. Насильственно оформляя материю, форма и заявляет свой приоритет над материей, свою чистоту и довление себе, которое дается не иначе как борьбой и насилием. «Деспотизм» же обозначает собой победу высшего начала над низшим»[4].

В этом фрагменте статьи П.А. Сапронова философские построения Леонтьева как бы получают свою завершенность, как бы дооформляются. То, что Леонтьев не додумал и недовысказал в своих рассуждениях, здесь получает свое завершение и приобретает достаточно понятный и вполне законченный вид. Да, действительно, для Леонтьева смысл существования того или иного явления сосредоточен в форме. Его явленность, бытийность возможна лишь до тех пор, пока форма сильна и крепка, пока она властвует над содержанием. Явление живо в своей полноте пока форма господствует в нем.

Подводя итог, можно сказать, что понятие «деспотизма формы», вводимое скорее в литературно-публицистический, чем в научный оборот Константином Леонтьевым, хотя и не было промыслено с окончательной последовательностью в его метафизических построениях как таковых, не может быть отвергнуто как какое-нибудь абсурдное словосочетание, за соблазнительной эстетической красотой которого нет никакого серьезного смыслового наполнения. Такая семантическая связка имеет своё обоснование и вполне допустима, хотя кого-то может и шокировать своим властным, «деспотическим» пафосом.

Журнал «Начало» №23, 2011 г.


[1] К.Н. Леонтьев. Византизм и славянство. М., 2005. С. 141–143.

[2] Там же. С. 157.

[3] Там же. С. 222.

[4] П.А. Сапронов. Русская философия. Проблема своеобразия и основные линии развития. СПб., 2008. С. 423.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.