Националистическая революция — «банальность зла»

Если бы знакомство русского читателя с Эрнстом Юнгером началось с его «Националистической революции», сборника статей 20-х — начала 30-х гг., выпущенного в 2008 г. издательской группой «Скименъ», то рецензия на этот сборник навряд ли бы появилась в журнале «Начало». Сейчас же книга Э. Юнгера привлекла к себе внимание как принадлежащая перу автора, в частности, трех вышедших на русском языке эссе-дневников, относящихся к событиям I и II мировых войн и первых послевоенных лет. Немецкий мыслитель Эрнст Юнгер, проживший долгую жизнь (1895–1998 гг.), стал знаменитым у себя на родине, а через 80 лет и в России[1] после опубликования очень запоминающейся книги «В стальных грозах». Это литературный дневник «командира штурмовой группы Эрнста Юнгера, добровольца, затем лейтенанта и командира роты 73-го ганноверского фузилерского полка принца Альбрехта Прусского, ныне лейтенанта 16-го ганноверского полка рейхсвера» (так звучит название книги) — отважного воина, участника кровавых сражений I Мировой войны, стоивших ему четырнадцати ранений. В дневнике дана поразительная картина твердости и отваги солдата, не утратившего духа верности в, казалось бы, совсем безнадежной для его страны военно-политической ситуации. Сокрушительное поражение Германии нисколько не умалило в глазах Юнгера героического образа фронтовика, «которого можно уничтожить, но нельзя победить»[2].

Задетость катастрофой развала и унижения Германии приводит автора к восприятию I Мировой войны как события, ознаменовавшего поворот и смену эпох, подлинное осознание которого возможно лишь благодаря переживанию войны. Именно фронтовик, суровый и решительный герой окопов и сражений, по Юнгеру, способен увидеть смысл в бессмысленном и … овладеть миром. Для Юнгера время, наступившее после окончания I Мировой войны — время «бесславной гибели старой формы,.. исчезновения мира форм» вообще[3]. Установившийся «порядок» Веймарской республики (1919–1933), когда «пригоршня матросов завоевывала города, дезертиры и подростки срывали регалии старого государства», стал следствие того, что «старое государство утратило волю к жизни». И 50-летняя (!) «мировая держава исчезла подобно песчаному замку». Происшедшее для Юнгера — это упущенная возможность, когда революция в Германии «не стала рождением новых идей, а была лишь тлением, охватившим умирающее тело». Однако, не все потеряно: «подлинная революция еще не произошла, но уже слышна ее маршевая поступь». И Юнгер в 1923 году называет ее приметы и признаки: «ее идея — почвеническая, заточенная до невиданной прежде остроты» (так Юнгер прокладывает путь к идее националистического), «ее политическое выражение — сконцентрированная в одной точке воля, диктатура. Она заменит слово делом, чернила — кровью, пустые фразы — жертвами, перо — мечом», «ее знамя — свастика»[4]. С такими воинственными трубными кликами своей первой статьи сборника Юнгер встает во главе идеологического и духовного окормления того, что через 10 лет обернется установлением власти Гитлера.

В январе 1928 года в одном из писем Юнгер напишет о себе: «Национализм — это я». И тексты сборника, о котором сейчас идет речь, сильно подкрепляют это признание. Повторюсь — не познакомься читатель с последовательно появившимися на русском языке «В стальных грозах» и юнгеровскими дневниками 1941–1948 гг., его политические статьи периода Веймарской республики не стоили бы внимания вовсе, а если и стоили бы, то не более чем симптом болезни времени и духа. Но мы узнали Юнгера как не просто отошедшего от своих взглядов 20-х–30-х гг., но и как автора военного времени II Мировой войны, явившего удивительный пример восхождения по пути освобождения ума от прежних оков. С момента воплощения людоедского плана гитлеровской Германии Юнгер отстраняется от происходящего, сначала живя и чувствуя как бы поверх событий, позже, с 1942 года, все яснее и резче реагируя на разворачивающееся безумие немецкого противостояния всему европейскому укладу.

Его «Националистическая революция» невольно попадает еще в один контекст из числа самых важных. В заглавии моей статьи присутствует название недавно поступившей в продажу книги американского ученого Ханны Арендт[5], представляющей собой ее репортажи с проходившего в 1963 г. в Иерусалиме суда над Адольфом Эйхманом, одним из главных нацистских руководителей, непосредственно ответственных за трагическую судьбу евреев в Третьем рейхе. Стараясь проникнуть в глубь и суть душевной конструкции подсудимого, вслушиваясь в защитные речи адвоката, в ровные и спокойные объяснения самого обвиняемого, в эти бесконечные «так думали все истинные немцы», «я честно исполнял свой долг», «я верно служил своему народу и отечеству», «лично я не лишил жизни ни одного еврея (поляка, украинца, русского)» — Ханна Арендт, а вместе с ней и читатели приходят к парадоксальной мысли о будничности, повседневности, незадетости тем, что они вершили, обыкновенных, даже, не исключено, и не дурных, по замыслу Божию, людей, встроившихся в адскую машину по претворению погибельных замыслов вождей нацистской Германии. Зло творилось до банальности просто, безгранично, вскормленное крепкой, сильной, состыкованной во всех частях организацией жизни в Третьем рейхе. Той организацией жизни, метафизическую основу которой огласил Эрнст Юнгер.

Начало фактически развязанной Германией и Австрией I Мировой войны Юнгер понимает как момент, который породил «воодушевление и надежду на то, что сейчас произойдут великие перемены, появится нечто совершенно новое … Но вот дух времени повернулся к нам и показал свое проклятое лицо… самое страшное заключалось не в самом факте войны, но в ее физиогномии… Ужасная зияющая пустота царила среди оргий технической битвы»[6]. И среди этого ужаса «плохо накормленные и плохо одетые немецкие солдаты с невероятной выдержкой противостоят прекрасно оснащенным армиям всего мира»[7]. Для Юнгера именно здесь проявилось достоинство германца — стойкость под ударами судьбы, здесь произошло преображение, раскрепостившее волю и дух немецкой нации: «Мы … были первыми, кто преодолел дух технического сражения и положил конец простому соревнованию между державами по количеству выпущенных машин … Воля полностью овладела современными техническими средствами»[8].

Из «чистилища, из огня технического сражения» зародился новый образ саламандры-кобальда на немецкий лад: фронтовик-рабочий: «…Если стихия … произвела хоть один исторический тип, равновеликий другим историческим гештальтам, то это тип фронтовика. Он символ современного рабочего и бойца, с него начнется новый немецкий прорыв в мир»[9]. Здесь Юнгер представляет читателю тот слой послевоенного общества Германии, который очевидно оказался не у дел, но чьи сформировавшиеся в годы войны качества так укладывались в овладевшую Юнгером схему построения нового общества. Гештальт фронтовика-рабочего как ключевой фигуры чаемого «государства фронтовиков»[10] противопоставляется им образу представителей «гиблых течений прогресса, либерализма и демократии», т.е. мирного законопослушного бюргера: «это не какие-нибудь торгаши и владельцы марципановых фабрик, разбавляющие армию в эпоху всеобщей воинской повинности, а мужчины, несущие в себе опасность, потому что им нравится быть опасными»[11]. Откуда это — опасность как созидающая и утверждающая сила? Или еще: «Беспокойство — вот знак нового поколения, которое больше не удовлетворяет ни одна идея, ни один образ прошлого»?[12] Они — из общего понимания смысла исторического процесса: «…едва ли можно сомневаться, что именно судьба, а не человек является настоящим двигателем истории»[13].

Опасность, беспокойство — этими образами Юнгер старается схватить и удержать то состояние высоты духа, боевого братства, которые действительно были продемонстрированы немецкими солдатами в I Мировой войне. Юнгеру кажется, что сохранив воинский дух, и в послевоенной жизни можно преодолеть неодолимое. Чувство сплоченности, подчиненности единой цели, мобилизованности всех сил, дисциплина, твердость, побеждающие врага, поддерживаемые чувством непреходящей опасности можно и нужно перенести в мирное время. Но ведь то, что кормит войну, непригодно в повседневной жизни. И что получилось — печально всем известно: лемуры, расползшиеся по лицу оккупированной ими Европы, дисциплинированные, кто-то действительно бесстрашные вояки, кто-то безоглядные убийцы и преступники, внимающие призывам обожаемого фюрера, творили зло, сочтя его добром.

Романтически-языческая взволнованность и выспренность образов Юнгера, наверное, производили впечатление призывов набата из жалкой послевоенной повседневности ввергнуться в стихию жизни, броситься в объятия судьбы, встав плечом к плечу, горящим взором испепелить противника или что-то в таком роде, ведь «война наш отец[14], он зачал нас, новое племя, в раскаленном чреве окопов, и мы с гордостью признаем общее наше родство. А потому наши ценности будут ценностями героев, воинов, но никак не торгашей… нам ни к чему комфорт, нужно только необходимое — то, чего хочет судьба»[15].

Юнгеру нужны образы судьбы, крови, воли, опасности, стихии, чтобы усилить то будоражащее и пьянящее ощущение заряженности атмосферы неустроения и хаоса, в которой, как в питательном бульоне, зарождались самые неслыханные по дерзости, напористости и жесткости движения и организации, которые сметут Веймарскую республику и возьмут власть в свои руки. Ибо «для становящегося хаос лучше чем форма», «порядок — наш общий враг», и «первое, что нужно сделать — вырваться из безвоздушного пространства закона и провести череду акций, которые будут получать подпитку из резервов хаоса»[16].

Юнгер легко находит врага, стоящего на пути его революционаризма и не желающего «ринуться в объятия стихии» — бюргера — т.к. это «человек, признающий в безопасности высшую ценность… опасность он считает… чем-то лишенным смысла»[17]. Еще бюргер ненавистен Юнгеру тем, что тот надеется гарантировать себе безопасность с помощью разума, того оружия интеллектуалов, критически мыслящих литераторов и публицистов, значение которого немецкая традиция XIX — начала XX веков оценивала весьма сдержанно. Плодами такого интеллектуализма, по Юнгеру, стало систематическое разрушение германского героизма, который для него так значим.

Проклиная «так называемую армию духовной аристократии или интеллигенции» за их позицию «рассудок — все, характер — ничто», Юнгер не может простить немецким интеллектуалам индивидуалистической позиции, ведущей, по его мнению, к нигилистическому настроению в обществе. Он обвиняет литературу и искусство в «обслуживании массовых течений, оторванных от почвы, бескровные, бесхарактерные», инкриминируя им приклеивание к так пестуемым Юнгером проявлениям жизненной силы и опасности ярлыков «безнравственного». И Юнгер угрожает им: «Меч прервет все дискуссии, и его острый клинок не смягчит ни одна теория,.. в дверь мощно стучит железный кулак, одним ударом готовый решить даже самые сложные проблемы». И добавляет зловещей брутальности: «Природную силу последнего варварского народа жизнь ценит выше, чем всю работу свободного духа»[18].

«Кулак», о котором ведет речь Юнгер, — это национализм, новый виток которого обусловил пережитый в 1914 г. «мощный всплеск национального сознания». Ему присуща «воля и решимость бороться всеми силами за своеобразие и права нации, а это и есть воля к власти, присущая каждому здоровому организму»[19]. Юнгер говорит о следующем, но радикально ином этапе поиска и обретения национальной идеи и самоидентификации немцев, которая обозначилась еще в начале XIX в., в период наполеоновских войн. Начавшее приобретать агрессивные формы со времени объединения германского государства, к началу I Мировой войны национальное чувство немцев получило чувствительный щелчок со стороны европейских держав, выступивших единым фронтом против вооруженной политики Германии. Переживаемый Юнгером германский национализм как «кулак, воля и решимость бороться всеми силами за права нации», должен был смести государство бюргеров, бывшее, по его мнению, до 1914 г. либеральным подвидом конституционной монархии, низведенным в Веймарской республике до положения господства интересов «адвокатов и секретарей, мелкобуржуазных профсоюзов»[20]. В конечном счете национализм должен отменить государство классовое и установить государство националистическое.

В 1926 году Юнгер сформулировал те источники, из которых будет питаться призываемое им государство. Во-первых, оно будет национальным. Во-вторых — социальным. В-третьих — вооруженным. В-четвертых — авторитарным[21].

Основное и главное произнесено:

герои-фронтовики, дух которых порожден отцом-войной, страждущие опасности, следуя велению «гласа немецкого демона»[22],

чтящие общие традиции «войны — великой жертвы»[23],

не желающие мириться с господством бюргерской массы и требующие господства одной личности, вождя, фюрера[24],

обнаруживающие «величественное стремление к завоеваниям — тому лучшему, что есть в германской расе»[25],

стремящиеся разрушить все существующее во имя нового созидания[26] — они, эти герои-фронтовики, готовы взять власть в свои руки и установить государство фронтовиков-рабочих[27], националистическое государство. Братство по оружию должно перерасти в государственное единство. «Гештальт фронтовика» при этом дополняется «гештальтом рабочего», в том смысле, что новое государство обязано быть организовано по законам всеобщей мобилизации, жить в режиме общего рабочего плана, обеспечить который «может только государство, причем на основе всеобязывающего понятия о труде»[28], и, конечно же, чаемый порядок может быть «только военного типа»[29]. Для Юнгера тема работы, труда в этом случае «выходит за рамки чисто экономических или социальных задач, приобретая еще и политическое измерение»[30]. Понятием рабочего Юнгером маркируется кровная общность всех трудящихся внутри нации и ради нации[31]. Его жизнь в режиме повседневной мобилизации предполагает, что работник (рабочий) повседневное свое делание должен поднимать до уровня фронтового подвига. (Не знаю, читала ли Лени Рифеншталь агитки Юнгера, но эта автор кинохроник праздничных съездов НСДПГ очевидно выстраивала свою режиссуру как бы читая внутренним взором и развоплощая тексты и идеи «Националистической революции»).

Таковы контуры и некоторые слагаемые нового государственного порядка, на котором настаивает Юнгер. Тема националистического так или иначе присутствует во всех статьях сборника. Подбирается к ней Юнгер, используя образы и лексикон героико-мифологического и просто пропагандистского набора: «кровь», «воля», «характер» — именно так поименованы и три его статьи. Имея в виду неустроения и разброд в Веймарской республике и ища пути их преодоления, Юнгер заговорил об осмыслении темы характера нации: «Привести в форму человека, общность, нацию значит актуализировать их характер»[32].

По его мнению, в высшей степени значимо, когда нация с гордостью говорит о себе: «Мы таковы и хотим остаться такими»[33], а это предполагает, что немец должен чувствовать свою неповторимость и держаться ее. Еще менее уловимо понятие крови: «Вера в узы крови, почвы, судьбы представляется … более убедительной, осмысленной и необходимой, чем любой иной вид общности»[34]. С чувством «крови» у народа Юнгер связывал его силу и жизненность: «тот неповторимый акцент, который придает всем окружающим нас вещам сама жизнь, определен своеобразием крови»[35]. Кровь, будучи стихией, в которой себя обнаруживает судьба[36], актуализируется в воле как желании необходимого[37], в данном случае — националистической революции, ибо «национализм … есть чистая и безусловная воля бороться за нацию как главную ценность»[38]. Тем самым выход найден: новое государство в Германии должно быть выстроено в рамках идеи национализма, т.е. ради нации как высшей и безусловной ценности.

Если отбросить словесное нагнетание сверхобычными образами опасности, крови, воли и т.д. при формулировании идеи национализма, то станет очевидно, что для Юнгера эти понятия не только описывают доктрину, умонастроение, лозунги зарождающегося политического движения. Он еще создает миф о германском не просто равнодостоинстве с другими европейскими державами, которым Германия проиграла в I Мировой войне и была сурово наказана тяжелыми условиями Версальского мира, но и идет дальше — к утверждению избранности германского духа и судьбы германской нации. Черты этого мифа разбросаны по всем статьям разбираемого сборника. Чистейшее мифотворчество имеет место и при создании образа (гештальта) фронтовика-рабочего, которого Юнгер ставит в центр своей политико-мифологической конструкции. За этим образом стоят серьезные мужчины (любимое словосочетание Юнгера) со строгими лицами, несущие в себе героическое переживание войны, понимающие, что проигранная война была не концом, а стала началом, умеющие смотреть реальности в лицо, стойкие перед ударами судьбы, осознающие свою ответственность и долг перед нацией, полностью управляющие своей волей (настолько, что к концу I Мировой войны «воля их полностью овладела современными техническими средствами»). А вот еще немного: «на их аскетических лицах запечатлелась стойкая воля к действию, в их угрюмых глазах мерцает пламя идей»[39] (гвозди бы делать из этих людей). Таковы герои грядущего переустройства Германии, для которых «скоро настанет день, когда их пустят в дело»[40]. Те же из них, кто не дождались этого дня, «перешли из Германии временной в Германию вечную … Вместе с великими умами они населяют Тайный рейх»[41] (Таким речами, наверное, можно было бы закадрово сопровождать пропагандистскую кинохронику, будь она в 20-е годы взнуздана с тем же размахом, что десять лет спустя). А еще, никак не может остановиться Юнгер, подросло немецкое юношество, которое выступает «с требованием оружия — так пылко, так вдохновенно, с такой жаждой смерти, какой еще не знала наша история»[42].

Безоглядное мифотворчество имеет место и при оценке места и роли Германии в послевоенные годы. В конце концов, по Юнгеру, проиграв войну, Германия вышла из нее победителем, так как произошел насущный разрыв между ней и «истончившейся и залоснившейся Европой», разделять ценности которой значит быть реакционером, человеком вчерашнего дня. Потому что там — либерализм, демократия, парламент, интеллектуализм, интернационализм, индивидуализм, главенство буржуазных ценностей, тяга к спокойствию, преклонение перед Просвещением, старая (традиционная) нравственность — все то, что так ненавистно Юнгеру. Все это отменяется и перечеркивается национализмом — «одним из проявлений новой нравственности»[43], которому даже коммунизм ближе, нежели демократия[44]. Кстати, особняком от других стран Юнгер ставит послереволюционную Россию, о которой он несколько раз выскажется определенно позитивно (не забудем: признания эти относятся к 1926–1929 гг.). Как-то даже с завистью Юнгер говорит, что германский революционер не чета русскому: «У того-то была идея, и воплощал он ее любой ценой … В России ради целей… вырезали целые слои населения. У нас же… не хватало … безжалостной поступи идеи»[45]. А как же иначе — «русский коммунизм обладает национальным характером»![46]

Захваченность Юнгера мыслью о спасительности для Германии идеи национализма оттачивается им во все новых и броских словесных формулировках: национализм рождается, когда настоящий героизм встает «перед необходимостью бросить на борьбу все… духовные силы … за настоящее дело, а не за интеллектуальные химеры»[47]. Настоящее же дело — это поиск и обретение почвы, подлинности, следование зову жизни нации, которая «имеет для национализма высшее метафизическое значение»[48]. Национализм — это «осуществление немецкой стихии в новом гештальте»[49], т.е. это та форма космизации состояния воцарившегося на германской земле хаоса, в которой должен быть отлит новый порядок. Она же, эта новая форма, и выявит волю немца, которая есть «воля к гештальту германского рейха как силы, питаемой из своих собственных корней»[50]. Погружаясь в выявление «собственных корней», Юнгер будет говорить о том, что познать и утвердить волю (к гештальту Третьего рейха) по существу означает для немцев понять, где пролегают их настоящие границы, «что такое настоящая немецкая литература, история, немецкая наука,.. что значит для них война, труд»[51]. И здесь из потока выспренней риторики отделяется мутное, зловещее ответвление: все эти поиски и обретения почвы, подлинности, воление к гештальту Третьего рейха и всего чисто-германского совсем не даны главному антиподу немца — еврею. В этом тоже заключается национализм по Юнгеру. В отличие от своих идеологических последователей и заплечных дел мастеров Юнгер более-менее сдержанно касается темы отвержения национализмом «гештальта еврейства». Считая евреев (немецких, натурализовавшихся) детьми столь враждебного ему европейского либерализма, Юнгер открывает кингстоны, произнося, пусть и в наукообразных выражениях, для нацизма самое главное: «осознание и осуществление своеобразного германского гештальта исключает гештальт еврея четко и однозначно»[52]. И выносит безумный приговор, открывая дорогу лемурам и химерам: «По мере того, как германская воля будет обретать четкость и гештальт, еврею будет все труднее тешить себя иллюзией, будто он сможет быть немцем в Германии»[53].

Столь знакомая нам тема-фобия поиска врагов ведет дух германского гения в лице Юнгера к следующему мифу — о власти того, в чьих руках и гениальном прозрении, как в одной точке, сосредоточится вся воля германской нации. Она будет достигнута тогда, когда «хаос родимый» националистическим государством будет преодолен, благо дух пламенного национализма и дух фронтового солдата сольются воедино. Юнгеровский план предполагает, что воля таких железных сверхлюдей должна сосредоточиться в одном образе, в одних руках. В руках одной-единственной личности, авторитарного лидера, «великого одиночки»[54], вождя[55], фюрера, Гитлера (1925 год!), который «воплощает собой новый тип вождя, и под его знамена встают рабочие и офицеры плечом к плечу»[56]. Так у Юнгера начинается тема диктатора-сверхчеловека над сверхчеловеками.

Его диктатор — демиург, только которому и дано из образовавшегося хаоса пересоздавать мир. Сначала зарождающемуся национализму «хаос лучше, чем форма»[57], затем приходит время становления новой формы, доселе небывалой, подчиненной вершащейся судьбе германской нации. Утратив, отринув всякую связь с предшествующим временем, новая форма организации власти квазисакрализуется, полагая, что место главы такой идеальной для Германии государственности должна занять совершенно необыкновенная личность, чья человеческая воля начисто отменит хоть малейший намек на отсутствие сакральности такой власти.

Не могу не привести несколько цитат очень точного описания феномена Гитлера как диктатора, данного в книге П.А. Сапронова «Власть как метафизическая и историческая реальность».

«Появление диктатора и диктатуры обязательно происходит в ситуации кризиса системы власти, как правило это реакция преимущественно на демократию или поползновения на нее». «Приходя к власти в результате переворота, т.е. насилия, других властных механизмов диктатор создать не в состоянии». Как правило диктатор вербуется из военных. «За ними ведь реальность, которая только и способна существовать как строй, порядок и дисциплина. Когда их дефицит в обществе, взоры сами собой обращаются туда, где они представлены в изобилии». «В диктаторе, претендующем на роль вождя, обязательно акцентируется его совершенно необыкновенная одаренность … Иное обозначение для вождя — гений … его гениальность … в руководстве страной».

«В Германии Гитлер был официально признан творцом чуть ли не самого гениального произведения всех времен и народов, credo германского духа «Майн кампф». С точки зрения официальной идеологии и пропаганды он представлял собой универсального гения, в силу надвигающегося на Германию и Европу хаоса вынужденного сосредоточить свои творческие усилия исключительно на политике и войне. В отличие от гения — художника или мыслителя, он имеет дело … с массами людей, воплощающих собой чужие порывы и замыслы. Они в глазах гениального диктатора-вождя призваны разделить с ним и величие, и катастрофу. Диктатор ощущает за собой право решать по своему усмотрению судьбы тысяч и миллионов людей именно потому, что он в собственных глазах, так же как и в глазах миллионов, гений»[58].

Невольно возникает горестное недоумение: что, кроме последнего разочарования в путях европейской демократии и тяжелого переживания за унизительное положение проигравшей затеянную самой Германией I Мировую войну двигало Юнгером в безоговорочном признании в личности Гитлера общенационального лидера? Чувствовал ли Юнгер себя вдохновителем и, возможно, творцом новой жизни германской нации? Окончательного ответа на этот вопрос нет. Есть другое, в сильной степени искупающее веймарское политиканство Юнгера — его восприятие разразившейся катастрофы Второй мировой войны, ее переживание, так разнящееся с тем, что присутствовало в публицистике 20-х годов. А в ней поистине дьявольская фигура вождя-фюрера вписывалась в строй тех понятий, которыми Юнгер метил мировосприятие немцами самих себя и мира в целом. Статью 1926 года «Кровь» (сущий миф о крови как подлинном и глубинном ядре нации, оперирующий понятием из расхожего романтического лексикона) он завершил устрашающе-завораживающим заклинанием о том, что кровь (нации), для которой движение предпочтительнее цели, «жаждет новых идей, чтобы пьянеть от них,.. чтобы до изнеможения отдавать себя им»[59]. Мне видится, именно опьяненное романтическое мечтание смогло признать в Гитлере того спасителя нации, который способен исполнить напряженные ожидания разуверившихся и дезориентированных немцев, чей лад и строй жизни был порушен в первой четверти XX века. Так прикипеть к предельно нигилистическому (к проявлениям чего столь чуток станет Юнгер впоследствии, когда даже в дендизме усмотрит первую ступеньку к нигилизму)! Не просто не разглядеть, обмануться, призвать встать под его знамена и отдать свои души, но и признать единственно нужным для Германии — кого — Гитлера!

Презрение к благополучному трудяге бюргеру как бледному отсвету аристократического, разуверение в возможности аристократии возглавить общество, разочарованность в так и несостоявшейся власти демократии, тщетное стремление пристегнуть ведущую прямо к нацизму идеологию к пруссачеству, все это, помноженное еще на один миф о железной поступи технического прогресса, где Юнгер наметившуюся тенденцию принял за судьбу нации, плюс романтическое представление о гении, который способен обрести новые основания жизни, породили фигуру Гитлера. 20-е годы обильно выводили на политическую сцену европейских стран трибунов, чьи зажигательные и воинственные речи были частью осуществлявшегося переворота и переустроения разлаженной привычной жизни. Э. Юнгер с противоречивыми чувствами относился к свершившемуся в России, но известно, что к фигуре Л. Троцкого он присматривался всерьез. Авантюризм и революционную напористость вожаков народного бунта с душевным комплексом никому и ничему не обязанных властителей новых идей, оперирующих лексиконом свергателей устоев мира, при всех отличиях ситуации в России, Италии, Германии объединяли два опасных стремления — воля к войне и воля к власти. Обожествленные своими последователями, раскрученные бойкими журналистами, вожаки заняли головокружительно высокие посты, бесконечно превышающие все их сомнительные достоинства. Начавшись Мировой войной, XX век продлил ее катастрофу в оборотничестве новых властителей доселе великих государств. Ничтожество Муссолини поддерживалось преступностью Сталина и поистине сатанизмом Гитлера. И почему-то именно эти низовые фигуры так завораживали политический разум Э. Юнгера в 20-е годы.

Перемена, можно сказать, преображение в мироощущении Юнгера начинается с момента осуществления его призывов и воззваний, более же всего — с раскрывшейся бездной человеческой катастрофы II Мировой войны. Его опыт безусловной храбрости и нравственной безупречности окопного бойца в сражениях на Западном фронте в годы I Мировой войны, когда немцы действительно демонстрировали героический дух не склонившихся перед «стальными грозами», был поколеблен деяниями правителей Третьего рейха на оккупированных территориях. В своем дневнике в период посещения фронта на территории СССР он записал 31 декабря 1942 года «…подозревая о размерах злодеяний, совершающихся в местах уничтожения … отвращение охватывает меня перед мундирами, погонами, оружием, орденами, чей блеск я так любил»[60].

Несколько позднее, в сентябре 1943 года Юнгер занесет в свой дневник признание о впечатлении, произведенном на него рассказом о концентрационном лагере в земле Рейнланд «со многими подробностями из жизни живодеров»: «Я чувствую, к сожалению, что знание подобных вещей начинает влиять если не на мое отношение к Отечеству, то уж во всяком случае на мое отношение к немцам». Отечество остается отечеством, на верность ему Юнгер не посягает, и в этом невольно признаешь настоящую преданность и честность, которые не мешают наступающей трезвости в оценке того сползания в Ничто, которое затягивает Германию: «Спрашиваю себя, как могло в такой короткий срок распространиться это каннибальское сознание, это абсолютное зло, эта сердечная черствость по отношению к себе подобным и чем объяснить столь быстрое и всеобщее одичание»[61]. Заправляющих оккупированным Парижем военных Юнгер назовет «расторопными служителями геенны» и добавит то, что помогает раскрыть заголовок моей статьи: «… при этом не лишенных добродетелей, таких как верность и отвага, да и вообще им присущи все достоинства и недостатки собачьей породы, оттого и собаки всегда при них»[62]. Вот, оказывается, у военной натуры есть и такие воплощения, и как многое должно было случиться, чтобы Юнгер отвернулся от так восславленного им (И все же: как и упомянутая выше Л. Рифеншталь, Юнгер никогда с последней ясностью не отречется от своих первых публичных выступлений в прессе, тем самым очередной раз обостряя тему ответственности художника за свое творчество).

Гитлер для Юнгера станет Кньеболо (или в очень смягченном варианте — «ярмарочная фигура»[63]). В марте 1946 года, когда зло будет попрано, он напишет о невообразимом взлете Гитлера в 20-е годы: «Его рост напоминает растение, которое на дрянной почве вырастает до огромной величины, напиваясь ее силой»[64]. Почва — «фронтовики-рабочие» — все-таки оказалась «дрянной»… Тогда же он запишет в дневнике, стараясь «пробиться» к феномену фюрера еще и такое: «У него было бледное, неопределенное лицо медиума,.. который не столько высказывал новые мысли, сколько высвобождал новые силы … ему внимали как зачарованные»[65]. Так до конца не отпустив от себя впечатление тех лет, Юнгер характеризует Гитлера как наделенного, пусть демоническим[66], сверхчутьем, сверхинтуицией, как провидца, который уловил кипящую силу немецкого народа, так ждавшего того, кто сорвет замки со всех изживших себя запретов, освободит от навязанных обязательств, откроет кингстоны народной стихии. Народ, по Юнгеру, обрел в Гитлере того, кто оказался готовым эти доселе задавленные потенции актуализировать, придать природной стихии германской нации образ единого, сверхсильного, безупречно чистокровного, равного во всеобщей мобилизованности сверхобщества. Сверх — не только ввиду превосходства всех и вся, но еще и потому, что динамический поток освобождаемой национально единой общности должен был стать совершенно не похожим на прежние (до 1918 г.) и ныне существующее (Веймарская республика) государственные устройства. Это новое национальное движение, все еще мнится Юнгеру в 1946 г., «устремлялось за пределы истории в неопределенное и необозримое пространство»[67]. Воистину пьянящий импульс квазисвободы единого целого германской нации будоражит Юнгера и двадцать лет спустя, он не отказывается до конца ни от чего им же когда-то призывавшегося. Кроме Гитлера, об отношении к которому он скажет, что вектор его восприятия фюрера менялся от «сначала «он прав», затем «он смешон» и, наконец, «в нем проявляется что-то нечеловеческое»[68]. Нечеловеческое не просто как демоническое, но и как сверхчеловеческое. Искренность Юнгера — «ужасный, но великий» — оставляет двойственное ощущение. Почему Юнгеру так и не дается очевидная мысль, что в пределе и по существу тусклая и заурядная фигура Гитлера — это «не бездны сатанинские, а баня с тараканами»? Что за этим стоит — или непреодоленность комплекса избранности и особости немцев, вверивших себя судьбе, но изменивших ей (или она — им)? Злая ли фортуна решила проучить волю и характер немцев? Читая дальше дневники Эрнста Юнгера 1945–1948 годов, появляется надежда, что не совсем все так безнадежно.

Возвращаясь к заголовку моей статьи, очередной раз приходится изумиться: всколыхнули Германию деяния и до боли зубовной банальнейшие агитки и штампы, резонировать которым начали не отчаянные злодеи, а пошляки и посредственности наподобие эйхманов и гиммлеров, «кабинетных убийц», которые, как было известно, лишались чувств при виде ими же учрежденных казней и убийств.

Журнал «Начало» №21, 2010 г.


[1] После публикации «В стальных грозах» в 2000 г. русский читатель мог познакомиться еще с двумя дневниками Юнгера: «Излучения» (февраль 1941 — апрель 1945 гг.) и «Годы оккупации» (апрель 1945 — декабрь 1948 гг.). Все три книги выпущены издательством «Владимир Даль» в 2000, 2002 и 2007 г. соответственно.

[2] Юнгер Э. «В стальных грозах». М., 2000. С. 133.

[3] Юнгер Э. Националистическая революция. М., 2008. С. 16–17.

[4] Там же. С. 10.

[5] Арендт Ханна. Банальность зла. М., «Европа». 2008.

[6] Юнгер Э. Националистическая революция. С. 45.

[7] Там же. С. 37.

[8] Там же. С. 46. Впрочем, после падения Веймарской республики, через 10 лет, в 1933 году, пришедшая к власти нацистская партия начнет бешено наращивать свои вооруженные силы, что и станет, по мнению Юнгера, высказанному им в 1946 г., объяснением «чудесного взлета» Гитлера. — Юнгер Э. Годы оккупации. С. 312.

[9] Там же. С. 173.

[10] Там же. С. 91.

[11] Там же. С. 77.

[12] Там же. С. 216.

[13] Там же. С. 17–18.

[14] Война, по-немецки das Krieg — мужского рода.

[15] Там же. С. 51.

[16] Там же. С. 166.

[17] Там же. С. 252.

[18] Там же. С. 122.

[19] Там же. С. 100.

[20] Там же. С. 101.

[21] Там же. С. 82, 84, 91.

[22] Там же. С. 215.

[23] Там же. С. 57.

[24] Там же. С. 55, 279.

[25] Там же. С. 111.

[26] Там же. С. 167.

[27] Там же. С. 91.

[28] Там же. С. 280.

[29] Там же. С. 89.

[30] Там же. С. 278.

[31] Там же. С. 101.

[32] Там же. С. 47.

[33] Там же. С. 72.

[34] Там же. С. 125.

[35] Там же. С. 59–60.

[36] Там же. С. 61.

[37] Там же. С. 70.

[38] Там же. С. 162.

[39] Там же. С. 38–39.

[40] Там же. С. 39.

[41] Там же. С. 215.

[42] Там же. С. 205.

[43] Там же. С. 159.

[44] Там же. С. 14.

[45] Там же.

[46] Там же. С. 15.

[47] Там же. С. 156.

[48] Там же. С. 125.

[49] Там же. С.173.

[50] Там же. С. 222.

[51] Там же.

[52] Там же.

[53] Там же.

[54] Там же. С. 86.

[55] Там же. С. 23, 83.

[56] Там же. С. 24.

[57] Там же. С. 166.

[58] Сапронов П.А. Власть как метафизическая и историческая реальность. СПб., 2001. С. 587–599.

[59] Там же. С. 64.

[60] Юнгер Э. Излучения (февраль 1941 — апрель 1945 гг.). М., 2002. С. 273.

[61] Там же. С. 562.

[62] Там же. С. 463.

[63] Там же. С. 608.

[64] Юнгер Э. Годы оккупации. М., 2007. С. 302.

[65] Там же. С. 302–303.

[66] Там же. С. 303.

[67] Там же. С. 304.

[68] Там же. С. 308.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.