Как поссорились и помирились Василий Васильевич и Николай Васильевич

Василий Розанов

Гоголевская тема занимает огромное место в творчестве В.В. Розанова, и это совершенно не случайно. Розанов, пожалуй, самый радикальный и непримиримый ругатель Гоголя. Тем не менее, среди русских писателей XIX века именно Н.В. Гоголь наиболее близок творческой манере и «миру» Розанова. Что такое мир Розанова? Это мир мелочей, мимолетного, бытового. Гениальность Розанова («гениальным обывателем» называл его Н. Бердяев) в превращении быта в бытие, мимолетного и «невеликого» в нечто почти монументальное. Посыл Розанова — «овнутрение» совершенно любого опыта, промысливание, проживание его в себе до последней ясности. Отсюда и совершенно особое отношение к литературным образам, к ткани художественного мира Гоголя. Розанов подходит к нему не извне, как литературовед или критик, предлагающий свою версию логики, онтологии и гносеологии этого мира. Розанов, как это он часто проделывал в работе с другими авторами, пытается «мыслить Гоголем», размышлять его художественными образами, а не над ними. Материал гоголевского творчества, кажется, для этого совершенно не подходит, по философичности Гоголь проигрывает и Достоевскому и Толстому, «концептуальность» гоголевского творчества не лежит на поверхности и не переводится в философский ряд так легко и органично, как это имеет место в случае Достоевского.

Великий писатель не просто «автор выдающихся произведений», он автор видения, видения, неотторжимого от личностного средоточия — «я» писателя[1]. Понять видение — значит вобрать «я» автора, сделать его своим «я», так акт понимания становится самоанализом, «разгадыванием» себя. Первым актом, первым «полаганием» гоголевской темы у Розанова является различение розановского «я» от гоголевского «не-я». Здесь появляется мотив борьбы, преодоления и неприятия Гоголя, очень характерный для Розанова. Забегая вперед, нужно сказать, что основным результатом разгадывания оказывается странная реальность — пустота или ничто. Ничтожность, пустотность — главное открытие Гоголя и основной упрек Розанова гоголевскому творчеству: Гоголь не только воспел пустоту, небытие в ее «модусах» (о них речь пойдет далее), но и подтвердил власть ничто над русской душой. Вот строки из его «Мимолетного»: «Как же, однако, через какой «механизм» я одолею Гоголя? «О Розанове» будут столько же писать, как «о Гоголе» и, собственно, Розанов такая же «загадка», как «Гоголь»…. Но — у Гоголя отрицательное, у Розанова — положительное».[2]

Гоголь страшен способностью проникать в самые потаенные глубины человеческого существа, эти «глубины» — вовсе не величественные бездны Достоевского, а пошлые и весьма мелкие ямы. Не клевета на национальный характер (по большому счету и на род человеческий) возмущает Розанова, а правда о нем, с которой нельзя жить. ««Успех» Гоголя (какого никто у нас не имел, — Пушкин и тени подобного успеха не имел), — продолжает Розанов, — весь и объясняется тем, что, кроме плоскоглупого по содержанию, он ничего и не говорил, и, во-вторых, что он попал, совпал с самым гадким и пошлым в национальном характере — с цинизмом, с даром издевательства у русских, с силою гогочущей толпы, которая мнет сапожищами плачущую женщину и ребенка, мнет и топчет слезы, идеализм и страдание. …Сам же Гоголь был очень высокомерен. Как очень высокомерна всегда и гогочущая толпа. В сущности, Гоголь понятен: никакого — содержания, и — гений (небывалый) формы. Мы его «всего поймем», до косточек, если перестанем в нем искать души, жизни… остановимся на мысли, что это был именно идиот (трудно предположить, допустить, и оттого «Гоголь так не понятен»): что «Мертвые души» — страшная тайная копия с самого себя.

Страшный ПОРТРЕТ меня самого.

— Меня, собственно, нет.

— Эхва!.. А ведь БАРИН-то — я».[3]

Тезис Розанова вроде бы понятен: самому ничтожному содержанию можно придать совершенную форму, но форма, и это Розанов как переводчик «Метафизики» Аристотеля хорошо знал, это не нечто безразличное к содержанию, но именно «душа» и «жизнь» предмета, явления или лица. Бессодержательное — бесформенно, бесформенное — бессодержательно, а значит, «идиотизм» Гоголя (как и Розанова, промысливающего «загадку» Гоголя) — констатация редко встречающегося сознания небытия: «меня, собственно, нет». Нигилизм, в котором Розанов подозревает Гоголя, не просто уничижительная квалификация великого писателя, брошенная хулиганом-публицистом, а предмет серьезного анализа. Как и зачем Гоголь соединяет в своем творчестве сущее и ничто: блистательную форму и «пустейшее» содержание. Опять мы должны вспомнить исходный принцип: Розанов не пишет о Гоголе, он мыслит его художественным видением. Поэтому некоторые характеристики творчества Гоголя совпадают с тем, чем на протяжении всей своей жизни занимался сам Василий Васильевич. Вот одна из таких самохарактеристик «через призму Гоголя», в ней мы встречаемся с пустотой, с ничто.

«А может быть, это только темы пусты (они ярко пусты); может быть, необитаемы только главные комнаты, залы, гостиные, кабинеты. Но есть много «кое-чего» по закоулкам?

Это действительно. Это — скрыто на сто лет от читателей, что, собственно, «дом русской литературы пуст». Закоулки в русской литературе, как нигде, и у русских писателей всегда был изумительный нюх к кухне, прихожей, дворницкой, чулану, погребу и коридорчику «с анекдотами», с «что случается там». Мышиное чутье и мышиное зренье есть вечное качество русских писателей.

И тут, в пределах мышиного и погребного, в «людской» и проч., писатели выковали дивные «штрихи» о жизни, о смерти, о человеке, о целой природе».[4]

«Необитаемость главных комнат» — это уже не «пустота тем», а тема пустоты, сознание «пустотности» человека и мира, вызов не только новоевропейскому антропоцентризму, но и христианскому принятию мира как творения «добра зело». Миры чуланов, подполий, погребов — это миры абсурда, абсурд — рудимент, фрагмент смысла в мире тотально обессмысленном (чулан есть, а дома нет). Эта тема звучит в известной и определенно «гоголевской» новелле «La Divina comedia» из «Апокалипсиса нашего времени» (1918 г.):

«С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.

— Представление окончилось. Публика встала.

— Пора одевать шубы и возвращаться домой. Оглянулись.

Но ни шуб, ни домов не оказалось»[5].

Абсурд — следствие пустотности и ничтожения мира («главные комнаты, залы, гостиные, кабинеты»), нарушения иерархии сущностей и смыслов. Однако «дивных штрихов» о жизни, смерти и человеке не добыть иначе как «мышиным чутьем и зрением». Здесь еще одна черта, связывающая Гоголя и Розанова, — созидание «художественного мира», даже такого имманентного, как у Розанова, нечто непоправимо разрушает, виденье («мышиность» этому только способствует, усиливая эффект) так модифицирует реальность, что она просто не может существовать без «мышиной» точки зрения на саму себя. Эта мысль — частый рефрен розановских размышлений о «литературном процессе» в России и о Гоголе в частности: «Гоголь с неистовством Поприщина, замученного докторами, опрокинул на «отечество» громадную свою чернильницу, утопив в черной влаге «тройку», департаменты, Клейнмихеля, перепачкав все мундиры, буквально изломав все царство, так хорошо сколоченное к половине XIX века»[6].

Ничто так хорошо не описывает суть розановского творчества, как инкриминируемое Гоголю «опрокидывание в чернильницу» не только департаментов и империй, но и всяких «пустяков» и «мимолетностей» жизни — «опавших листьев» обыденного существования. Кто, как не Розанов, буквально «извалялся» в чернильнице. Опыт небытия, фиксируемый Гоголем в образе, Розанов подразделяет на несколько аспектов: небытие — бесформенность (или, что то же самое, бессодержательность), небытие — абсурд (нарушение иерархии, замена важного второстепенным, высокого низким) и наоборот: небытие — это еще и ложь[7].

В связи с юбилеем (столетием со дня рождения Гоголя) Розанов размышляет о том, почему не удался памятник Гоголю в Москве. Суть в немонументальности, невоплотимости Гоголя и его образов, в бессодержательности-бесформенности его виденья. «Ничего нет легче, как прочитать лекцию о Гоголе, — уверяет нас Розанов, — и дивно иллюстрировать ее отрывками из его творений. В слове все выйдет красочно, великолепно. А в лепке? — Попробуйте только вылепить Плюшкина или Собакевича. В чтении это — хорошо, а в бронзе — безобразно, потому что лепка есть тело, лепка есть форма, и повинуется она всем законам ощутимого и осязаемого. Как вы изваяете «бесплотных духов» Гоголя и его самого, который в значительной степени был то же «бесплотным духом»… и, добавлю безумное определение, видимость полного человека — имел, а натуру полного человека — вовсе не имел!.. Ну, что же тут ставить памятник? Кому? Чему? Пыли, которая одна легла следом по той дорожке, по которой прошелся Гоголь? … Но самая суть пафоса и вдохновения у Гоголя шла по обратному, антимонументальному направлению: пустыня, ничего. Один Бог над землею, да яркие звезды в небе, — с которыми умеет говорить пустынник-поэт, худой, изнеможенный. И только он и умеет смотреть на них, вверх; а как оглянется кругом — все вдруг начинает уходить под землю, вниз, в могилу: и целая планета становится могилою своего обитателя-человека»[8]. Процитированный фрагмент оставляет двойственное впечатление, с одной стороны, «пустыня» и «ничто», с другой — пустынник-поэт беседует с Богом и созерцает небо — образ законченности и совершенства творения. Второе определенно не вписывается в розановское понимание природы творчества Гоголя.

Еще одним модусом небытия в мире Гоголя, по Розанову, выступает запах. Запах не совсем то же, что словесное описание запахов, это скорее образ мироощущения, сказывающийся в целом на авторском взгляде на реальность. Понятно, что мышиным чутьем можно учуять нечто «мышиное»; к слову, «обонятельно-осязательное» отношение к действительности так же роднит Розанова с его alter ego — Гоголем. Действительно, начиная с ионийских натурфилософов мир осмыслялся как космос, нечто оформленное, выстроенное, он был предметом созерцания — умозрения. Мир Гоголя, по Розанову, это бесформенный, но не менее реальный мир запахов и испарений.

«Гоголь есть весь солнце в капле воды. За это определение не переступишь. Солнце — его гений, несравненный, изумительный. Но солнце это такое особенное, волшебное, кудесническое, которое для отражения своего, для воплощения своего, для проявления себя миру ищет непременно капли, совершенно крошечной и непременно завалившейся куда-нибудь в навоз. Как только подобная вонючая капля найдена — гений Гоголя упоен и отражается в ней во всей огромности, в чудовищности… «Не чувствую запаха», — говорил он о всем, если это не падаль… Но непременно, чтобы черви ползали. Они ползают около всех этих «мертвецов», сыплются из них, из Манилова, Собакевича, Селивана, Петрушки, и, Боже мой, кого еще…».[9]

Вонь, черви — явный знак небытия, но не чистого ничто, а запустения «на месте святе». Интенсивность запаха: чем мертвее, тем «запашистей», отрицательная вечность и животворение наоборот: запах разложения — мертвый дух, которым мертвится мертвое. Тем не менее, чуткость к «душку» каким-то образом связана с «кудесническим» мастерством Гоголя, с его властью над словом:

«“Словечки” у него тоже были какие-то бессмертные духи, как-то умело каждое словечко свое нужное сказать, свое нужное дело сделать. И как оно залезает под череп читателя — никакими стальными щипцами этого словечка оттуда не вытащишь. И живет этот «душок» — словечко под черепом, и грызет он вашу душу, наводя тоже какое-то безумие на вас, пока вы не скажете с Гоголем:

— «Темно… Боже, как темно в этом мире!»[10]

Ночным, лунным, могильным холодом пахнул на Розанова мир Гоголя, мир тоски, скуки, маяты и богооставленности. Неразрешенным остается вопрос: какова природа «божественного» гения Гоголя[11], ведь читать о скуке, тоске, «червях» не скучно, и не тоскливо, и не противно. В чем секрет? ««Носа» Гоголя не только никто не зачеркивает в его произведениях, но и никто не захочет зачеркнуть, всякий воспротивится зачеркиванию, воскликнет: «Это — наше», «Это — дорогое нам, «с этим мы ни за что не расстанемся». С чем «не расстанемся?»[12]

Ответ, предлагаемый Розановым, можно сформулировать примерно так: опыт Гоголя (а значит, и его читателя) — это и узнавание себя, и неприятие себя. Одним и тем же актом мы принимаем себя (в своем жизненном контексте, бытии-быте) и с отвращением отворачиваемся от себя. Этот двуединый акт в каждом из элементов «содержит» ничто. Узнавание-приятие — это смех, отвержение — ужас. Ужас — смех, дошедший до высшей точки. Совпадение с собой — пошлость, отвращение от себя — отчаяние. Двуединство Розанов понимает как круг[13], из которого нет исхода. Ситуация дополняется тем, что смеется и ужасается нечто, некое пребывающее «я», бытие которого устойчиво, но исключительно пассивно, недаром Розанов говорит о судьбе, «горбе», который не сбросишь.

««Бедные мы люди! Жалкие мы люди! Как ужасен вид человека!» — заговорили обыкновенные, простые, хорошие люди, заговорили Ростовы и Болконские, Гриневы и Ларины, все обыкновенное, все действительное. Под разразившейся грозою «Мертвых душ» вся Русь присела, съежилась, озябла… Вдруг стало ужасно холодно, как в гробу около мертвеца. Вот и черви ползают везде. «— Неужели так ужасна жизнь?» — заплакала Русь».[14]

Портрет Н.В. Гоголя. Рисунок карандашом работы художника А.А. Иванова. 1847 г.

Сгустив в отношении Гоголя краски донельзя, Розанов, тем не менее, упускает один момент, также сильно сближающий его самого с Гоголем, но выпадающий из его концепции Гоголя — нигилиста и разрушителя. Секрет «божественного гения» — в музыкальности творчества Гоголя. Отсюда, с одной стороны, «бесплотность» и «безобразие», а с другой, неотразимое очарование миров, им созданных. Музыкой можно наслаждаться, вновь и вновь возвращаясь к знакомой музыкальной теме, но решительно невозможно ответить на вопрос, о чем она, каков ее образ. Многое, если не все из написанного Розановым, обладает тем же свойством — при «пустейшем» содержании мелодика розановского слова выступает самостоятельным содержанием всего им созданного.[15] «Разоблачая» Гоголя, Розанов попытался «заземлить», опредметить его бесплотную музыку.[16] Стоит ли удивляться, что он остался с «ничем». В этом отношении гоголевский смех — явление не только разрушительное, как это хотел представить Розанов, но созидательное, смех здесь не знак ничтожения, а утверждение полноты бытия, выражение которой доступно только музыке. Поэтому, когда розановские «Ростовы» и «Болконские» узнают себя в «Ноздревых» и «Маниловых», они не только ужасаются собственной ничтожности, но и восхищаются, очаровываются странной музыкой этого мира чуланов и монстров. Так ритм приятие-отторжение получает дополнительное измерение, которого не заметил Розанов.

Журнал «Начало» №20, 2009 г.


[1] Так представлял творчество, прежде всего, сам Розанов.

[2] Розанов В.В. Мимолетное. М., 1994. С. 116.

[3] Там же. С. 118.

[4] Розанов В.В. Когда начальство ушло. М., 1997. С. 282.

[5] Розанов В.В. Уединенное. М., 1990. С. 472.

[6] Розанов В.В. О писательстве и писателях. М., С. 344.

[7] В поздней публицистике Розанова Гоголь превращается в «отца лжи» в русской литературе и истории, Розанов до того демонизирует Гоголя, что само имя писателя часто употребляет с определением «черт», «бес» и т.п.

[8] Розанов В.В. Среди художников. М., 1994. С. 306–308.

[9] Розанов В.В. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 347–348.

[10] Розанов В.В. Среди художников. М., 1994. С. 307.

[11] «У … Гоголя везде «последняя ретушь» и не ошибающийся резец, который режет чудотворную действительность. Но — маленькую, пошлую, миниатюрную. Но никто Гоголю не поднял век. А сам он, как и Вий же, не имел сил поднять собственных век. Гений. Судьба. Никто через судьбу свою не переступит, и гения, как и горба, никто не сбросит с себя, даже замученный им». — Розанов В.В. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 347. Дар, подобный гоголевскому, разрушителен для творца, и опять сказанное Розановым о Гоголе во многом — самохарактеристика.

[12] Розанов В.В. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 346.

[13] Известная фраза о смехе сквозь невидимые миру слезы вполне обратима — по Розанову, возможны и слезы поверх невидимого миру смеха.

[14] Там же. С 350.

[15] Если отнять у Розанова музыку его слова и оставить только «смыслы», перед нами предстанет бессмысленная и пошлая болтовня. Именно так и воспринимали Розанова люди, лишенные «музыкального слуха», например, И. Ильин.

[16] Вероятно, одним из вариантов «оплощения» неуловимой музыкальности Гоголя у Розанова и выступает тема запаха.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.