Промысел Божий и призвание человеческое

Выделять особо тему Призвания из той огромной темы — Промысла-Провидения — которой посвящена наша очередная Пасхальная конференция, есть все основания. Слово, переведенное на русский язык как призвание, в Священном Писании звучит постоянно, начиная с Книги Бытия. И звучит оно очень весомо и широко. Не удивительно, что слово это имеет разные акценты в Ветхом и Новом Завете. Они, как известно, не отменяют, а расширяют и проясняют друг друга. В Ветхом Завете на первый план выходит называние — именование — Богом всего сущего, именуясь, тварь выходит из небытия и утверждается в бытии. В Евангелии главным становится именно зов. Есть прямое обращение Христа: «Ибо Я пришел призвать…». Тем не менее смысловое основание называния и зова в одном — побуждении к жизни и, значит, к действию. Христос говорит: «Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию» (Мф. 9,13). Конечно, не праведников, нам много раз объясняли, что мы грешники, и мы это выучили, но часто упускаем из виду, что и не только грешники. Нас призывают, и осознание себя грешниками только начало и повод — действовать, а не констатировать свою грешность, видя в этом исключительно праведное поведение. Боговоплощение — это действие, уже оно само — призыв. Воплощается Господь, приходит, для чего-то, как Он Сам говорит: «пришел призвать». Пребывание Его в этом мире — длящийся призыв. Вероятно, это означает, что призыв — постоянное содержание отношения Бога к человеку. Апостол Павел называет Бога «Богом призывающим», тех, к кому обращается, — «вы, призванные», а слова Христа «много званных, но мало избранных» звучат в Евангелии три раза, завершая притчи (Мф. 20,16, Мф. 22,14, Лк. 14,24). Да если бы и один, как в древних рукописях, очевидно, как созвучны они сквозному мотиву, ясно слышимом в голосе Божием. Много, много откликов и созвучий. Вот, например, не менее известное: «жатвы много, а делателей мало». Даже ритм фразы схож, не говоря уже о противопоставлении «много — мало». Здесь со всей определенностью сказано то, что часто кажется недосказанным по поводу «избранных». Мало — делателей. Не это ли центральная тема отношений Бога и человека? О делании и притча о талантах (Мф. 25,14—29, о минах в Евангелии от Луки, Лк. 19,13—26) — о готовности действовать, раз тебе нечто дано, а не хитро и трусливо припрятать дарованное: «целее будет». Кстати, не с этим ли связана печальная участь всех кладов. Как правило, клад оборачивается злой иронией для положившего. «Мне ж призвание, как плеть», — говорит Цветаева, осмысляя свои отношения с поэтическим даром. И этим задевает очень существенное[1]: первое — то, о чем уже говорилось, — побудительность призвания, великих и, пожалуй, даже жестоких ожиданий от человека. Но есть и еще немаловажное: призвание — мне плеть, а не моя плеть. Дано — мне, и как только я это пойму, данное начнет во мне жить, станет мне плетью, будучи бесконечно больше меня (бесконечно, ведь оно всегда остается плетью) и тем сильно меня беспокоя. Но плеть дарована мне, а не просто прохаживается по моей спине.

Моисей. Скульптура Микеланджело (1513-1515)

В Священном Писании, еще в Ветхом Завете, есть две фигуры, вглядываясь в которые, можно многое понять в вопросе о званных и избранных. Я говорю о Моисее и Аврааме. Библейские сюжеты о них — свидетельство того, что сущность призвания, его смысловое ядро и импульсный центр не в способностях и даже не в том, что принято называть талантами — в противовес расхожему толкованию евангельской притчи о талантах. Священная История ясно свидетельствует, что не за таланты и способности был зван Богом Моисей. По меркам нашего мира, избрание его парадоксально: Моисей — «гугнивый», так о нем говорится в Библии, то есть косноязычный. И такой человек, не только не блестящий оратор, а не дотягивающий до обыкновенного уровня, становится пророком народа Божия, тем, кто открывает народу Божественный глагол. Правда, и афинский оратор Демосфен обладал тем же недостатком. Ю.М. Лотман ввиду этого ставит в один ряд библейского Моисея, античного Демосфена и пушкинского пророка[2], усмотрев в этих фигурах общую тему — немоты, помогающей обрести способность «глаголом жечь сердца людей». Видимо, по аналогии с древним представлением о слепоте, открывающей высшее видение. Действительно, все три персонажа поднимаются над только человеческим. Но в каждом из этих случаев есть свои неповторимые нюансы. К ним я обязательно вернусь, хочу только к слову заметить (раз уж был упомянут античный персонаж), что толкование призвания в современном секулярном варианте очень близко античному. Признанные основатели философии, Платон и Аристотель — те, кто уж точно не склонен к упрощению и уплощению — именно относительно призвания высказываются в таком духе, что их назидательно цитируют и психологи в рекомендациях, как добиться успеха и денег, и юные души, ищущие глубокомыслия и застревающие на общих местах. Оба философа говорят о том, что надо найти пересечение нужд мира и своих способностей — и успех тебе гарантирован. Оспорить это положение трудно, да и не стоит труда: это расхожая мудрость обыденной жизни, не более того. Чем объяснить такое поразительное совпадение в суждении об одном из важнейших вопросов человеческой жизни? Не чем иным, как совпадением по одному, опять же, важнейшему пункту: Античность человека воспринимала как микрокосм в макрокосме. И в таком случае, причастность к бытию подразумевает необходимость быть упорядоченной частицей упорядоченного мира. Мира, который не только выстроен и устроен, но еще и ограничен — иначе какая возможна устроенность в неограниченном, а значит, бесформенном, мире? Тогда и задача человека — соответствовать окружающему, правильно с ним соотноситься, встроиться в устроенное, поладить с отлаженным. Итак, человек рожден для успеха… Или для счастья? Или чтобы найти свое место и уютно на нем усесться? Кажется, и то, и другое, и третье маловато, все как-то скучновато, как-то все не то.

Иной скажет: а мне — в самый раз, для меня то, что надо. Возможно, таких будет даже и большинство. Но это будет «не царь и не герой», не философ и не христианин, не тот, кто знает: успехом, устроенностью, «своим местом» человек не исчерпывается. Для него приготовлено нечто большее. Тот, кто так скажет, — да, званный, но — нет, не избранный. И это точно не пророк Моисей. Вернусь к упомянутым нюансам, так существенно разграничивающим пути Моисея и Демосфена.

Для Демосфена косноязычие было преградой на пути к достижению своей цели, и он эту преграду устранил усилием своей воли. Вызывая не только уважение, но и восхищение своим упорством, Демосфен остается соотнесенным с успехом и не выходит за рамки человеческого существования, пусть и достигнув самой его вершины. Вершина Моисея иная, это гора Синай. Да, Демосфен перестал быть «гугнивым», решив для себя: косноязычие мне мешает — значит, его не должно быть. Моисей к своей «гугнивости» относится иначе. Он считает ее помехой не успеху (для него он не существует, то есть не стоит внимания), а той роли, которую отвел ему Господь, о чем и говорит Ему. Помехой непреодолимой — видимо, потому, что для него она — знак недостоинства. И в каком-то смысле это так и есть, поскольку любой недостаток или болезнь есть следствие грехопадения и проявление падшего естества. Но в то же время, сам факт разговора Моисея с Богом — свидетельство его достоинства, принадлежности к немногим избранным. Опять же, не потому, что к нему обратился Бог (позвал), а потому, что к Богу обратился (обращен, вероятно, постоянно) сам Моисей, поэтому он Бога услышал, поэтому Бог его позвал, то есть поэтому мы знаем, что Бог его позвал. Таким образом, действия Бога и Моисея совершаются вопреки тому, что мы бы назвали талантом (способность к красноречию), вернее, в данном случае его отсутствием.

Но это предельный случай всецелой отданности Богу и, вследствие этого, полноты осуществленности призвания, делающий очевидной несущественность так называемых способностей. Хочется, однако, подчеркнуть, что и к нам, персонажам небиблейским, так или иначе он имеет отношение. Совершим нисхождение от Моисея на ступеньку или несколько к нашему дольнему (или плоскому?) месту. Вот наш великий государь — царь Петр, «то академик, то герой, то мореплаватель, то плотник, он всеобъемлющей душой на троне вечный был работник»[3]. Ведь это написано не о так называемой ищущей натуре, которая никак не может определиться, чем же все-таки всерьез заняться. Но это и не о том, кто соединяет в себе различные призвания и «все успевает» или (тут возможны варианты) «ничего не успевает». Все способности Петра Великого, все его разнообразные занятия вбираются и покрываются тем, что и назовем призванием — быть государем страны на повороте и изломе истории. Случай может показаться обратным ситуации Моисея: пророк был не способен к нужному ему, у царя были способности к необязательному для царя. Но, будучи действительно зеркальными, они свидетельствуют одно: не способности являются призванием, поскольку — договорю наконец — не они центр, основание человеческой души. «Душа души моей и царь» задыхаясь от восторга, пишет Державин о Боге.

И таким образом, вопрос неосуществленности призвания упирается не в то, что человек недостаточно одарен, или у него «нет определенного призвания», или «ошибся в выборе», а в то, что он «не положил руку на сердце», не желает нащупать в себе эту душу души, сердцевину. Таким мне видится перевод на наш бедный современный язык того, что в Библии называется «ходить перед Богом», перевод или редукция. Открытость Богу,устремленность к Нему есть готовность избраться.

С открытостью Богу связан и еще один очень важный момент: чтобы избрание состоялось, нужно быть готовым отказаться от своих ожиданий, с одной стороны, и сомнений — с другой, в общем виде — просто от себя. Ведь Моисею в той ситуации, о которой шла речь выше, естественным, кажется, было бы «отстаивать свою позицию», причем, по видимости, из смирения: «куда мне», «да стою ли я» и т.д. Все это, оказывается, пустое. Да, думал так, оказалось иначе. Не оглядывайся назад, возьмись за плуг, не жалей о своем и себе. К этому способен Моисей. Его и зовет Господь. В Моисее есть и сознание своего недостоинства, и доверие, открытость Богу, и, между прочим, готовность «глаголом жечь сердца людей», преодолевая страх насмешек, неудач и ропота. Отданность в руки Бога не отменяет необходимость для Моисея усилия и самопреодоления. Они не меньше, чем у Демосфена. Он сам, хоть и отдавшись в руки Бога (и именно поэтому), побеждает свои слабости и сомнения, но начало и конец пути у античного косноязычного оратора и гугнивого библейского пророка разные.

В самом главном с историей Моисея сходно рассказанное в Священном Писании об Аврааме. Моисей призывается «глаголом жечь сердца людей», не имея при этом «жала мудрого змеи». Авраам же призван стать отцом народа, бесчисленного, «как звезды на небе» и «как песок морской», по-видимому, имея к этому способность меньше, чем кто-либо другой: по естеству они с Саррой не способны к чадородию. Хорошо всем памятная деталь: тогда, когда под Мамврийским дубом был обещан сын, Сарра засмеялась в душе своей — именно потому, что к тому моменту не оставалось уже никакой не то что надежды, а доли вероятности: она вышла из детородного возраста. Что же получается? Все то же: призывается не по способности, а по предстоянию. Каждый раз, когда Господь говорил: «Авраам», — Ему был ответ: «Вот я, Господи!». Слова, с предельной силой свидетельствующие об открытости Богу, полной готовности движения к Нему. Авраам не смеялся — не потому, что не понимал того, что понимала Сарра, но он готов был отказаться от «своих соображений», как позже от того, чтобы иметь сыном своим Исаака — таким, как имел его до горы Мориа.

В секулярном мире призвание привязывается к профессии, и очень жестко, вероятно, ввиду ярко выраженной побудительности звучания этого слова. Именно в профессиональной сфере человек являет себя существом действующим — со всей очевидностью, зримо для всех. А между тем, как странно было бы задуматься над тем, в чем призвание Авраама, в скотоводчестве или земледелии.

Если, действительно, призвание суть профессия, то получается грустная и все-таки очень странная, так сказать, несправедливая вещь: все понятно с призванием художника и поэта. Так же хорошо обстоят дела с учителем и врачом (формально, по крайней мере). Чуть сложнее, например, с юристом. Еще тяжелее с каким-нибудь продавцом овощного лотка или подсобным рабочим-гастарбайтером, и совсем худо с теми, кого сейчас больше всего — офис-менеджерами. Не только несправедливо, но и непонятно: почему к таким унылым профессиям призваны эти несчастные?

Или они вообще не призваны? Между тем, слова Евангелия указывают на то, что избранниками могли бы стать все: «Много званных»… Зов и есть свидетельство избранности Богом. Здесь призыв и избранность — синонимы. Это воля Божия о каждом человеке, и о каждом своя. И каждого избрал для чего-то Господь, а избрав, позвал. Бог позвал — человек откликнулся. Произошла встреча Бога с человеком. И если воли соединились, состоялось избрание. Но «мало избранных», поскольку мало услышавших (и, вероятно, еще меньше откликнувшихся) на призыв. Так что святые стали избранниками не потому, что Бог предпочел их всем остальным, а потому, что они предпочли Его всему остальному, поставив в центр. Слушали его так чутко, что зов стал избранием.

А. Шмеман в своей книге «Водою и духом» пишет, что человек, сотворенный Богом, призван был быть пророком, царем и священником. Все эти три миссии, подчеркну это, должен в себе содержать человек как таковой, в своем замысле и существе, выявлять их в своей деятельности. Тогда только и можно утверждать, что он человек. Будучи сам священником, о. Александр особо настаивает, что существование профессиональных священников не отменяет священства каждого человека, наоборот, вытекает из него. Это не только тонко в богословском отношении, но и благородно в человеческом: разве не благородно, не щедро делиться с мирянами своим священством?

Но тогда и получается, что профессиональная деятельность, сколь бы ни была она значительна и, может быть, исключительна, если не часть, то, по крайней мере, проявление или следствие чего-то более глубокого, корневого. И именно поэтому какой-нибудь вагоновожатый или продавец не является убогим в смысле обойденности призванием, не призванности. Призвание у всех в основании одно — быть человеком и быть в Боге. И оно настолько огромно, бесконечно, неисчерпаемо, что в свете этого подлинного видения возможно узреть тщету различия между листом на ветру — гастарбайтером и яркой звездой — популярным актером.

Боюсь даже, что если поставить в один ряд гастарбайтера, офис-менеджера и актера, у первого соотнесенность с призванием будет более уловима. Он созидает нечто реальное, метет улицу, чистит снег, тянет провода, его заставили это делать не только нужды мира и собственные склонности, но, чаще всего, нужда его семьи, ради которой он решается пуститься странствовать и работать в поте лица. По поводу склонностей, к слову сказать: по рассказам человека, некоторое время общавшегося с сезонными рабочими, многим из них заниматься строительством, даже и нехитрым, очень нравится. И почему бы не быть божественному гастарбайтеру, если, как отмечает в одной из своих книг П.А. Сапронов, Гомер пишет о божественном свинопасе. Да, если сезонному рабочему его работа по душе — что ж, это то самое пересечение нужд мира и человеческих склонностей, о котором говорит Платон, но еще и отказ от себя (насиженного места, компании приятелей, домашнего очага) — тем самым, по крайней мере, прикосновение к теме призвания. Иное дело — внушительная прослойка офис-менеджеров. Она возникает в результате, как минимум, двух тенденций — инерции бюрократической системы и желания получать деньги из ничего. Это те, кто хочет быть чисто одетыми, быть в приличной компании, прилично зарабатывать и, конечно, достичь успеха. Собственно, с точки зрения современного человека (вообще человека Нового времени), стремление к успеху естественно, законно, даже, возможно, созидательно и даже единственно важно. Между тем, — оглянусь еще раз на ветхозаветных пророка и патриарха, — ни Моисея, ни Авраама совсем нельзя назвать успешными. Сколько раз «все сыны Израилевы» роптали на Моисея, а египетское пленение, а то, что он так и не вошел в Землю Обетованную… Вот уж точно современный человек сказал бы: «He is not lucky». Авраам же не просто не был успешен, он был хуже чем неудачником: большую часть жизни нес на себе позор бесплодия, а родив наконец единственного сына, как будто бы всю вторую часть жизни вел его на гору Мориа — таким ужасом бьют эти строки. И такое ведь не забывается… Не успех, а насыщенность днями отличает Авраама от тех многих, которые не стали избранными. Стремление к успеху, вообще стремление в чистом виде прямо противоположно движению к насыщенности днями: ведь в первом случае ты хочешь чего-то, чего сейчас нет, чем ты сильно уязвлен, чего еще нужно добиваться (само слово всегда поражает меня своей агрессивностью). Второе подразумевает бытие здесь и теперь в каждой точке жизни. Есть вот этот день, и этот, и так дальше до последнего. Каждый дан Богом, каждый наполнен смыслом и требует действия ради совершающегося сейчас, а не ради награды впереди. И так называемый неуспех — это и аскеза, и ограда от увязания бытия в обыденности, и лишний толчок в спину: будь живым и открытым.

Подсобного рабочего вряд ли можно назвать избранным: все-таки можно быть божественным свинопасом, когда мир еще «и молод, и свеж, и влюблен» — в самого себя. Когда же он состарился, одряхлел и покрылся пылью, слишком многое исказилось, чтобы совершенство виделось в каждой соринке. Может быть, и вовсе не осталось беспримесных соринок, все перепутано и даже перемешано, и вот — соринки испачканы, а с ними и дворник. Да, замысел Бога о нем, судя по всему, не исполняется целиком, но искры этого исполнения проскакивают просто потому, что в действиях подсобного рабочего или дворника есть жизнь, смысл, связь с ближним, с долгом, а значит, с самим собой и с Богом. В офис-менеджере ее найти гораздо труднее.

Неисполненность Божьего замысла о человеке — ситуация абсолютного большинства. К нему принадлежат и те, кто кажется избранником (я беру сейчас, конечно, не линию святости, а все ту же мерку нашего мира — яркость, звучность, достигнутые рубежи), одаренные и деятельные люди. Вот по заслугам знаменитый, влиятельный, очень много совершивший дипломат Талейран, министр иностранных дел Франции, в частности, при Наполеоне. Фрейлина императрицы Жозефины мадам Ремюза, как многие другие, подозревавшая его в бесчувственности, а то и коварстве, подружившись с ним, воскликнула после одной из долгих бесед: «Господи! Как жаль, что вы вечно себя портили; право, мне кажется, вы лучше, чем вы есть»[4]. Восклицание мадам Ремюза доводилось выговаривать, может быть не вслух, каждому. В несколько опрощенном виде оно будет звучать так: как такой человек (прекрасный или никудышный) мог так поступить (низко или благородно). Характерное для человека как такового в Талейране высветилось ярко в силу выпуклости его образа, с масштабными достоинствами и недостатками. Конечно, всякий человек лучше, чем он есть — поскольку в нем живет замысел Бога о нем. И, конечно, он есть хуже себя, потому что было грехопадение, а значит, чтобы с собой совпасть, нужен каторжный труд. В абсолютном большинстве замысел не исполняется, поскольку человек «себя портит». Но, не исполняясь до конца, замысел продолжает жить и являть себя. И отсюда наше удивление. Великая и страшная, банальная и привычная вещь: человек с собой не совпадает — по вялости, невнимательности к замысленному о нем, а чаще — в полном неведении о том, что чему-то надо внимать.

Если есть зов, значит, есть зовущий. Конечно, можно сказать, что зов — это и есть нужды мира. Но все-таки следует признать, что понятия нужды и призвания, пересекаясь, не совпадают. И если так, то отличие призвания в том, что оно выше, чем нужда. Хочешь-не хочешь, religiosus ты или secularis, произнося слово, ты задействуешь те смыслы, которые прикреплены к нему традицией. Встреча нужд мира и твоих способностей — взаимовыгодная сделка. В осуществлении призвания есть движение вверх. Именно сверху тебя кто-то зовет. Того, Кто зовет,бесконечного и во всех и вся существующего, мы и называем Бог.

И не стоит по аналогии мыслить призвание как встречу способностей человека и нужду Бога в нем. Мы, конечно, не забудем, что и способности не порождены самим человеком. Но это действительно встреча и в каком-то смысле даже нужда. Богу нужно, чтобы человек был, состоялся, стал собой и вместил бесконечность. И в таком случае, очень странно отождествлять профессию с призванием. Человека Бог призывает каждую минуту. Будучи готов каждую минуту, как Моисей и Авраам, слышать Бога (зов), становишься целым, то есть собой. Ты не ты, пока ты раздроблен. Пока ты влюбляешься, раздражаешься, лукавишь, меняешь работы. Сейчас ты призван услышать этого человека, в следующее мгновение откликнуться на его нужду в тебе. В какое-то из этих бесчисленных мгновений появляется человек, которого ты должен узнать как созданного для тебя. Это будет началом любви, исключающей последующие влюбленности. Потом ты должен суметь это знание о нем сохранить, благодаря той самой отнесенности к Богу, смыслу, замыслу Его о тебе. Это опять же исключит влюбленности. То же с работой, с материнством или отцовством, отношением к соседу или коллеге. Из этого всего, отнесенного к смыслу, складывается цельность, и это и есть призвание как таковое. Полагаю, Авраам слушал Бога (и отказывался от своих претензий на что-нибудь, в том числе на успех) не только в те поворотные моменты, о которых мы можем прочитать в Священном Писании. И конечно, к тому моменту, когда Бог сказал: «Авраам!» И Авраам так просто ответил: «Вот я!» — между ними уже сложились глубокие отношения, тайна которых нам не доступна. Повторю, готовность слышать Бога каждый миг и делает человека избранником. Достоевский (его старец Зосима из «Братьев Карамазовых») воскликнул: «Ведь если все только захотят [жить, любя друг друга — Е.Е.], то сейчас все устроится». То есть наступит рай на земле. Можно, последовав детски наивной, но и детски открытой интонации Достоевского и сузив масштаб до каждой отдельной персоны, сказать: стоит человеку только слушать Бога каждую минуту, и он обязательно из званого тут же превратится в избранного. Но, как мы знаем, «был пир, и званные не были достойны».

Профессия и призвание не одно и то же. А разве не бывает случаев, когда жизнь и то дело, которым человек занимается, практически совпадают в том смысле, что перетекают друг в друга и прорастают корнями одно в другом? Да, но это как раз тогда, когда занятие трудно назвать профессией как таковой, — из тех, к которым призван исходно, по словам о. А. Шмемана, человек. Оно восходит к замысленному Богом о человеке. Все-таки бытие царем, пророком и священником, о которых идет речь у Шмемана, касаются каждого человека и укоренены в Царстве, которое не от мира сего. В исходно задуманном о человеке человек как бы условно назван человеком, а на самом деле он — что-то бесконечное, непостижимое. Государь же и священник — это именно фигуры. Это значит, что они больше и себя, и остальных (так называемых обычных) людей, но только земных и временных. Они поставлены центрировать и структурировать царственность и священство человека вообще (то есть Адама до грехопадения) и слабости человека вообще (Адама после грехопадения), поставлены постольку, поскольку все земное существование от начала и до конца драматично. Они потому здесь государи и священники, что поставлены, а не потому, что лучше остальных, даже не обязательно потому, что больше других к этому способны.

Еще один парадокс относительно фигуры государя. Самое бесцеремонное сознание не поставит государя в ряд человеческих профессий хотя бы потому, что эту долю не выбирают, в отличие от профессии — выбирают только отказ от нее. И вот поэтому быть государем — призвание как таковое. Но как же так, а свобода и самоопределение, и какая уж тут царственность, если и впрямь, как сказала Цветаева, «призвание как плеть». Не раз было говорено, что свобода не в том, чтобы поступить по собственному хотению. Гораздо более неожиданно утверждение о том, что и в выборе свободы не так уж много[5]. В данном же случае свобода в том, чтобы услышать и понять. Она также и в том, чтобы собственным усилием (вот она, свобода, и вот она, плеть!) полностью отменить в себе частного человека. Пусть все человеческое по-прежнему не чуждо — куда от этого денешься. Но оно не имеет права служить основанием, оправданием, импульсом того или иного действия. Если государь согласен быть государем и понимает, что это значит, он понимает и железную необходимость держать свое человеческое в черном теле. П.А. Сапронов в книге «Российские государственные деятели и русский миф» пишет: «“Державным сфинксом” становится любой государь, состоявшийся в таком качестве, потому как ему открывается нечто, изнутри доступное только государю»[6]. Думаю, слова «доступное только», именно ввиду их точности и безусловной справедливости, можно отнести, во-первых, ко всем трем миссиям человека: царя, священника и пророка, во-вторых, к любому человеку. Уточню, «к любому» не отменяет «только»: в государе «плеть» действует сильнее, чем в «любом», если только он, как пишет П.А. Сапронов, «состоялся в таком качестве» — как минимум, не отказался быть государем. Зов к нему, его избрание, состоявшееся или нет, гораздо более явны внешнему глазу, чем у остальных людей. Но сам характер отношений Бога с человеком таков, что происходит в них нечто «доступное только» этому человеку. Другое дело, произойдет ли оно вообще, поднимет ли над собой человек «плеть» своего призвания. И еще одно: очень может быть, что не удавшийся государь пережил какой-то еще и человеческий опыт так, что между ним и Богом все-таки произошло «нечто доступное только» ему, но уже не как государю. Возможно, такое случилось с нашим государем Николаем II.

Сказанное о государе в основе своей относится и к священнику: исключительность положения, наделенность властью, совпадение миссии и жизни, обрученность священству (в православной традиции в момент рукоположения обручальное кольцо кладется на престол, в католичестве священник должен полностью отказаться от возможности иметь семью), как у государя обрученность государству. И это, конечно, не случайно. Такое созвучие не единственное, но особенно явное свидетельство: три момента, о которых говорит Шмеман (царство, священство, пророчество), существуют один в другом и предполагают друг друга. Царственность обязательно несет в себе священство, и наоборот. Что уж говорить о пророке, который некогда просто стоял на месте царя и священника. Есть, конечно, в двух названных фигурах свои нюансы и акценты. Государь поставлен властвовать, а священник служить. Но свести к этому значит все запутать и обмануться в ожиданиях, что особенно часто происходит относительно священника. Если упускается из виду то, что государь, властвуя, служит, то и ладно: от него ждут власти, ее и получают. В фигуре священника очень важна неразделимость власти и служения. А взгляд со стороны склонен, огрубляя, выделить или одно или другое. «Для кающегося священник неотделим от Создателя»[7], — пишет Поль Клодель в эссе «Священник». Отсюда, вероятно, такое преданное жужжание вокруг священника внутри церковных стен. А ведь он все-таки отделим от Создателя, хоть и друг Ему. Стоящие же вне церковных стен считают священство по сути своей стремлением к власти. Конечно, может быть, тот или иной священник и хочет власти, но не в силу священства, а, напротив, ввиду его отсутствия. «Почему бы не считать его стремлением служить Богу?»[8] — задается якобы наивным вопросом Клодель. На самом деле вопрос самый обычный, от здравого смысла. Действительно, желанием служить Богу объяснить гораздо естественнее, ведь в этом состоит основа священства, его призвание, его «плеть»: не может не служить, как писатель не может не писать. Служа, он действительно соединяется с Создателем, а соединяясь, отдает себя «стаду Его». Отдав целиком, перестанет быть человеком, и тогда-то до конца исполнит призвание: «Он сам отдает себя на съедение вместе с облаткой, которую держит в руках», — пишет Клодель. И дальше продолжает, тем самым отвечая на множество гневных тирад в адрес священства: «Блажен тот, кто целиком пригоден в пищу и способен послужить всем своим существом»[9]. Что ж нападать на того, кто непригоден в пищу, он, может быть, и сам не подозревал о своей несъедобности. Впрочем, часто и не готов к поеданию. Вероятно, это как раз случай выбора (там, где его не должно было быть): взвесил, примерился, решил, что годится, и стал работать священником. Повторю, так же, как государь, священник не может выбрать, может только услышать и ответить «да».

Фигура пророка давно отошла в прошлое: состоялось Боговоплощение, нужда в пророческом посредничестве отпала. Между тем, в пророки записывают и записываются энергично и уверенно. В романтической традиции пророческим стал считаться голос поэта — конечно, потому, что чувство Бога ушло или размылось, а пророческое призвание у человека осталось. Отношения с Богом стали для кого-то незаметными, для кого-то ненужными и для всех (может быть, за редким исключением) не прямыми. Пророк же в чистом виде (как государь и священник) был возможен тогда, когда избранный пророком говорил народу: «Бог», — и народ в душе своей сразу соглашался: «Да, Бог», — и слушал, что же будет сказано дальше. Сейчас просто сказать и просто услышать «Бог» невозможно, отсюда неизбежное размывание, превращение пророческого слова. В поэте действительно есть нечто от пророка: «ухо чуткое», душа, готовая встрепенуться «как пробудившийся орел», способность «глаголом жечь сердца людей». Об этом пишет Пушкин. Между тем, следующие за ним собратья по ремеслу в подавляющем своем большинстве понимают пророческое в поэте на удивление (учитывая чуткость ушей и трепетность душ) грубо. Сошлюсь на запись в дневнике Н. Берберовой: «Бунин озабочен вопросом: все ли он совершил, что мог совершить?.. То есть в полную меру таланта высказать себя в своих книгах»[10]. Слова Бунина кажутся действительно избранническими — это желание исполнить, совершить, дойти до конца и сути своего предназначения. Но он продолжает: «И кроме того — насладиться «вот этим, вот женским розово-белым…»[11] — и т. д.: из поэта-пророка вдруг завыла «тварь скользкая», и совсем не «почуя на плечах едва определившиеся крылья»[12], нет. Завыла потому, что ей позволили, потому что ее готовы слушать. «Вся жизнь прошла, как съеденный обед. Глуп был, глуп!» — говорит Бунин. Что же он понял, поумнев? «Теперь хочу молодости, прелести мира!»[13].

Как видно, «тварь скользкую», пусть ослабевшую и приунывшую, по-прежнему слушают. А коль так, пророк в человеке не состоится, и желанная полнота не будет достигнута. И причина немногочисленности избранных страшна своей грубой обыденностью: званного звали на пир, а он зашел пообедать. Так и не понял, что произошло. Поразительно у имеющего чуткое ухо и трепетную душу (а Бунин их имел) простодушие, не различающее желаний свершений и элементарного удовлетворения потребностей. Полнота для Бунина остается и в том, и в другом. И потому не свершается и не исполняется. Когда Пушкин поэта возводит к пророку и даже называет «Пророк» одно из лучших своих стихотворений, несмотря на торжественность строк, очевидно, что пророчество поэта условно (и для самого поэта, для Пушкина), так же как условны исключительность государя и священника, о чем шла речь выше. Об этом ясно сказано: «И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он». Поскольку поэт сознает эти условность и ничтожность, в нем как раз и может светить пророческое. Почему бы и нет. Человек, пребывающий в сфере слова, то есть главного и прекраснейшего из даров, данных человеку, стремящийся в слове человеческом выразить «божественный глагол», от которого трепещет душа, — конечно, такой человек больше других актуализирует пророческое призвание, данное каждому, но искаженное грехопадением. Но при наличии названных оговорок, полного сознания относительности и условности себя как пророка. Как только он помыслит себя пророком всерьез и без поправок, в нем это пророческое исказится или даже извратится.

В разное время роль пророка (исполняющего ее принято было называть властителем дум) брали на себя гуманисты, просветители, как уже было сказано, поэты, в России во второй половине XIX века писатели и даже публицисты. Последнее, казалось бы, совсем уж изничтожением пророческого призвания, если бы не опыт последнего времени. Перед ним все меркнет: сейчас фигурой, окруженной мистическим сиянием, выступает актер. Начинать рассуждать о том, какого рода глаголы он несет «дрожащей твари», значит переводить разговор в другое, обличительно-публицистическое русло, причем только для того, чтобы сказать очевидное. Сказать в данном случае «мудрому достаточно», мало, вернее будет уточненное и расширенное: «сколько-нибудь мудрому вполне достаточно».

Конечно, застывает неразрешимым вопросом, почему один слышит зов, а другие глухи к нему. Никто, кроме самого человека, не сможет понять, сам он закрывает уши, или ему их заботливо укутали ватой старшие еще в детстве (мамы-папы-бабушки) или его глухота — врожденный порок. Несомненно одно: пусть вата или короста наросла толстым слоем, так, что уже ничего не слышно. Свою глухоту услышать можно всегда. Только самостоятельно, без помощи — и это тягостно, только самому — и значит, возможно.

Журнал «Начало» №26, 2012 г.

 

[1] Стихотворение М. Цветаевой «Есть счастливцы и счастливицы, петь не могущие, им…». Задев важную струну темы призвания в строчке, указанной выше, Цветаева, на мой взгляд, сильно фальшивит в других, противопоставив поэта всем остальным.

[2] См. Ю.М. Лотман. Косноязычие Андрея Белого // Андрей Белый. Проблемы творчества. М., 1988.

[3] Стихотворение А.С. Пушкина «Стансы».

[4] Мемуары госпожи Ремюза. М., 2011. С. 558.

[5] Об ограниченности человеческой свободы см. П.А. Сапронов. «Я»: Онтология личного местоимения. СПб., 2008. Глава «Я», свобода, необходимость».

[6] П.А. Сапронов. Российские государственные деятели и русский миф. СПб., 2012. С. 312.

[7] П. Клодель. Священник // П. Клодель. Капля божественного меда. М., 2003. С. 96.

[8] Там же.

[9] Там же.

[10] Н.Н. Берберова. Курсив мой: Автобиография. М., 2011. С. 482.

[11] Там же.

[12] У Н. Гумилева есть стихотворение «Шестое чувство», где о рождении собственно человеческого в человеке, оно же в понимании Гумилева поэтическое, говорится: «Так выла от сознания бессилья Тварь скользкая, почуя на плечах едва определившиеся крылья». Из твари проклевывается божественное, способность слышать «божественный глагол», проповедовать его «дрожащей твари». В рассказе Берберовой движение идет в обратном направлении, в сторону твари.

[13] Н. Н. Берберова. Курсив мой: Автобиография. М., 2011. С. 482.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.