Человек, взыскующий Бога

От отца, священника, по стезе которого пошел герой повести Леонида Андреева «Жизнь Василия Фивейского», ему достались терпение и покорность судьбе. Автор не вводит в повествование понятия образа воли Божией, приговаривая отца Василия именно к подвластности судьбе, которая, по ощущению героя, неустанно строила ему козни.

Кадр из к/ф «Очищение» («Жизнь Василия Фивейского») Дмитрия Шинкаренко. 1990 год. В роли отца Василия Александр Балуев.

Ключевые слова: путь к святости, диалог с Богом, праведность, духовное прельщение, вызов Богу, духовная катастрофа, благочестие, судьба.

Герою своей повести «Жизнь Василия Фивейского» Леонид Андреев даёт фамилию, как бы предуготовляющую к тому, что повествование посвящено человеку, в имени которого присутствуют два усиливающих друг друга знака-обещания. «Фивея» в одном из переводов означает «прочный, твёрдый, предназначенный к жизни». Ещё на ум приходит ассоциация с названием древнего города, которое в переводе на русский язык означает «властвующий». Василий Фивейский – прочный, устойчивый, призванный к властвующей жизни базилевс.

С того, как далеко отклонилась планида священника Василия от этих знамений, данных ему в поименовании, начинается повествование о несчастных, пользуясь выражением Кьеркегора, отношениях героя романа с действительностью. Покинутый житейским благополучием, радостью, удачей с юности, герой Л. Андреева жил подобно приговоренному к тяжелому бремени «болезней, печали и воздыхания». Даже внешность его не была отмечена пригожестью, как бы довершая образ преследуемого несчастиями и неустроениями Василия Фивейского.

От отца, священника, по стезе которого пошел герой повести, ему достались терпение и покорность судьбе. И, видимо, не случайно, Леонид Андреев не вводит в повествование понятия образа воли Божией, приговаривая отца Василия именно к подвластности судьбе, которая, по ощущению героя, неустанно строила ему козни.

Но случились в жизни отца Василия и библейские семь тучных лет, когда Господь сподобил его взять в жёны хорошую девушку, дал детей и место служителя в небольшом приходе. Семь лет благодарил Бога отец Василий, веря в него «торжественно и просто, как иерей и человек с незлобивой душой». Это очень важная характеристика, данная Леонидом Андреевым своему герою. Ибо позже в романе эти простота и незлобивость обернутся если не своими антиподами, то подозрением, что в мы имеем дело с кьеркегоровским «неудачным образчиком человека», в котором малость и неприхотливость перестают быть скрепами его миросозерцания.

Итак, после семи лет нормального течения жизни в одночасье всё рухнуло, оборвалось. Утонул в реке маленький сын отца Василия. У попа с попадьей было двое детей, названных в честь своих родителей. Дочка, как и мать, носила имя Анастасия, сын был Василий. Обрушившееся испытание раздавило жену священника, для которой всё окружающее перестало существовать, включая и дочку Настю. Ища утешения, попадья начала пить горькую. Пожизненным приговором стало для отца Василия осознание того, что к матушке беда привязалась навсегда, и на его душу тяжким грузом легло понимание того, что происшедшее непоправимое событие навсегда удручило его сердце и никогда не оставит его память.

В душе отца Василия, поверившего в эти семь лет, что у них тоже будет «как у всех людей», что-то дрогнуло и поколебало его веру в благословение Божие. Не найдя в себе силы помочь жене, он напугался и беспомощности своей веры. Уйдя из дома ночью далеко в поле, отец Василий вступил в противоборство с силами небесными, связь с которыми была поставлена ужасом происходящего под сомнение. «Молитвенный вопль, так безумно похожий на вызов: я – верю! … без отзвука потерялся в пустыне неба. И точно кому-то возражая, кого-то страстно убеждая и предостерегая, он снова повторил: я – верю!» [1, с. 167]. Одиночество, страх и трепет царят в этом эпизоде. И чем дальше развиваются в романе события, тем удушливее захватывают эти чувства отца Василия. Нечто демоническое нависает над иереем, вовлекая его в свои сети.

По прошествии четырех лет со дня гибели маленького сына в семье священника рождается желанный, безумно, по словам автора романа, желанный сын, с появлением которого жена отца Василия связывала разрешение её от давящего горя. Родители ждали чистого светлого ребёнка, повторения их утонувшего мальчика. Родился же урод. А на самом деле продолжилось то «несчастное отношение с действительностью», которое прерывалось лишь на время. Тяготевший над жизнью священника «суровый и загадочный рок» [1, с. 173] принял страшный образ идиота. И до этого жизнь семьи отца Василия не была «домашней церковью», теперь же тёмные силы заполонили всё их жизненное пространство. На несчастную попадью «отовсюду глядело … голодное ожидание какой-то страшной беды, каких-то доселе неведомых ужасов». Отец же Василий жил «как если бы он не был человек, а только движущейся оболочкой его». И вот среди этого взлохмаченного и беспомощного жития-бытия между супругами состоялся короткий, но предельно напряженный диалог. Попадья: «О чем ты постоянно думаешь?» И, не получив ответа, резанула: «Я знаю, поп… ты… в Бога не веришь. Вот что!». Попадья озвучила то, что с начала романа подступало как тяжелое и для героя, и для читателя сомнение. Холод утрачиваемой силы веры уже подступал к душе отца Василия, и сопротивлялся он этому чувству, как бы объявляя поединок между своей верой и невидимым тяготеющим над ним роком. И опять он уходил далеко в поле и громко бросал «молитвенный вопль, так безумно похожий на вызов: я – верю!» [1, с. 172]. В Евангелии от Марка таким же, похожим на заклинание, воплем свидетельствует о своей вере отец отрока, болевшего падучей болезнью: «Верую, Господи! Помоги моему неверию!». Восклицает это он перед лицом исцелившего его сына Иисуса Христа, перед тем с невыносимой горечью сетовавшего на толпившихся вокруг него людей: «О, род неверный! Доколе буду с вами? Доколе буду терпеть вас?». Что-то похожее разворачивается и в этом эпизоде романа и повторится ещё несколько раз, когда отец Василий как будто будет слышать адресованный ему упрёк «О, род неверный!».

У С. Кьеркегора есть мысль о том, что Сарра из Ветхозаветной Книги Товита уже была несчастной прежде, чем она ею стала. До какого-то времени герой Леонида Андреева подобно Сарре жил в предопределенности своей искалеченности. Но в отличие от библейской Сарры, отец Василий никогда не обнаруживал душевного движения и стремления исцелиться, обратившись к Богу. Справляя своё служение в храме, он каждого приходящего к нему с молитвою мысленно призывал: «Бедный друг, давай бороться вместе и плакать, и искать. Ибо ниоткуда нет человеку помощи». Себя он осознавал как «бессильного служителя всемогущего Бога»; находясь среди прихожан, боялся «какого-то страшного сатанинского хохота», и в свой храм «по утрам шёл так, как люди идут на позорную и страшную казнь» [1, с. 195]. Когда же мир покорствования несчастливой судьбе, вслед за катастрофой жены, стал для него разламываться и крошиться, он вышел на битву. Пришел его черед «бороться, плакать и искать». В ночных утверждениях себя и своей колеблющейся веры, выкрикиваемых им «как молитва и как угроза» – себе и неведомому року – скрывались и предостережение и надежда. И хотя Леонид Андреев не лишает своего героя надежды, он никак не дает читателю знать, идет ли речь о надежде отца Василия на ограждение его семьи от кружащегося вокруг них лиха и темных сил, или герой укрепляет себя громогласным утверждением своей веры. Если веры, то можно ли такой ещё не раз повторяющийся жест молитвы-угрозы понять как её выражение? Или для отца Василия, пусть и помимо его ясно осознаваемого желания, в такие моменты наступает выход за пределы веры?

Дальнейшее разворачивание повести помогает отыскать ответы, которые ищет автор. О движении веры цитируемый уже Серен Кьеркегор размышлял как о должном осуществляться силой абсурда. Так двигались в вере Авраам, этот же путь прошел Иов многострадальный и многотерпеливый. Примеривал ли на себя «одежды» этих двух библейских свидетелей беспредельной милости и всемогущей власти Божией отец Василий, ощущая творящееся с ним как воплощение абсурда? Леонид Андреев не повел своего героя по пути утешения его историей ветхозаветных исполнителей воли Божией. Ведь Авраам как избранник Божий был абсолютно свободным человеком, он следовал воле Бога как наивысшей своей. Его доверие Богу осуществлялось не через страх, плен, оковы и тем более угрозы и борьбу, а через веру и в ее безграничности. Совсем другими понимал и ощущал свои отношения с Богом герой Андреева. Когда в развязке романа катастрофа накрыла отца Василия, он, на грани свершающегося безумия, с обидой и даже гневом кричал Богу: «Так зачем же я верил? … Так зачем же всю жизнь мою Ты держал меня в плену, в рабстве, в оковах? Ни мысли свободной! Ни чувства! Ни вздоха!» [1, с. 230].

Тема сопряжения образа отца Василия с ветхозаветным Авраамом отчетливо проступает к концу романа, когда завершается трагедия человека и священника, не узревшего своего предназначения в Церкви и переступившего порог богообщения, помыслив себя не просто избранником Божиим, а подобием Его. Ветхозаветный Авраам был способен слышать Бога. Отец Василий усердно старался «представить себе» Бога. Авраам любил Бога, отец Василий силился Ему подражать. Авраам поверил в свое избранничество, отец Василий сам назначил себя в избранники. Авраам жертвоприношение Исаака был готов осуществить как акт полного доверия Богу. У отца Василия никто кровавой жертвы не требовал, силы небесные сами забрали маленького сына. Но в душе священника и его жены мир творился не по воле Божией: и матушка и сам поп считали про себя, что это тёмные силы лишили их сына.

Была в семье священника ещё и дочка. Девочку Настю этим силам отец Василий с матушкой отдали почти добровольно. Неважно, по невнимательности, рассеянности, равнодушию, а может быть и хуже – по нелюбви. Гибель сына не побудила родителей крепче приблизить к себе дочь, одарить её удвоенным вниманием и опекой. Из девочки в бурьяне родительского небрежения вырастало что-то тёмное, звериное, злое – плод обокраденности родительской любовью. У Леонида Андреева есть несколько зловещих эпизодов, в которых злое, мохнатое нутро девочки даёт себе волю. Апогеем стало признание Насти отцу, что она охотно убила бы появившегося в их доме дурачка-брата, а также и саму мать, которая родила такого урода, а ныне в пьянстве катится в пропасть. Было ли в девочке нечто от неуродившести, такой, знаете ли, природный нравственный изъян, или неродившаяся её душа вобрала в себя все лишь одни темные стороны души родителей – истории этой Леонид Андреев не рассказывает. Но мрачная тень в отношениях девочки с родителями на отца Василия падает. Когда было сделано страшное признание дочери, реакция его была почти патологической. Услышав в ответ, что его бы карающая длань девочки не коснулась, он задумчиво произносит: «Скучно, Настя!» И только. Священнику, пребывающему, как ему откроется позже, в гуще немалого числа прихожан, страждущих и хлебнувших лиха, жизнь скучна.

Леонид Андреев не боится вложить в уста отца Василия это ужасное, бесформенное слово. Что может стоять за таким признанием-саморазоблачением героя? За признанием «скучно» могут прятаться очень разные психологические и нравственные самооценки. Выводя за пределы разговора состояния пресыщенности, расслабленности духа от доступности всего желаемого и просто плоский примитивизм души, восприятие окружающего тебя как «скучного» может проистекать от глубокого неустроения человека. Когда накатывает волна непосильных для человека обстоятельств, которым он не умеет противостоять. Или в силу уж совсем негероического строя души, непомерности понесенной утраты. Причем это может быть и потеря близкого человека или, из другого ряда, ускользание точки опоры в том, что составляло хребет твоей жизни, или от предательски попранной справедливости, вероломного поругания твоих ценностей. Когда человек не находит в себе сил понять и принять происходящее, тогда приходит мертвящее ощущение скуки как душевного паралича. У русской скуки есть благородный античный предок в лице бесстрастности как высшей добродетели философского созерцания, которой были одарены лишь обуздавшие свои страсти мудрецы. Но скука нашего героя менее всего походит на добродетель. Это даже не флегматичность, которая, будь она сопряжена с силой духа, могла породить, по изящному выражению И. Канта, «счастливую флегму», удерживающую от непродуманных действий. Если вглядываться в отца Василия, то безразличия ко всему происходящему и меланхолии ему было не занимать. И чем дольше длилась его жизнь, тем больше он впускал в себя безразличие и уныние. Деталь из текста: на исповеди – да, привычной, да, мало событийной, да, не потрясающей картинами признаний кающихся, но ведь во время осуществления Таинства! – священник «равнодушно предлагал… обычные вопросы» [1, с. 180]. В каком-то смысле упомянутый разговор с дочерью предельно обнажил катастрофу отца Василия как священника и как домохозяина. Ведь не убила бы дочка отца потому, по её признанию, что он с ней разговаривает. В одном из таких разговоров отец-священник и девочка Настя признаются друг другу, что они никого не любят, даже друг друга. Произнося это противоестественное признание-самообличение, отец Василий только что не давится от смеха. Это не смех сквозь слезы, не истерика, не сарказм, не покаяние, а так, поддержка и подкрепление безрадостного и безблагодатного мироощущения дочери. Что, как не добровольное заклание своего дитя миру зла осуществляет отец Василий?

Чтобы постараться понять движение мысли Леонида Андреева, так сгустившего краски своего рассказа о Василии Фивейском, можно поискать ответ в теме не покидающего героя чувства одиночества. Был ли его герой человеком, претерпевающим одиночество? Одиночество оставленности, как его воспринимает отец Василий, избранничества, как ему померещится под конец романа, или одиночество того, кто отвернулся от Бога? Есть пример из священной истории, когда одиночество было определено избранному Богом Аврааму как путь восхождения в вере. Но это одиночество как стояние одного в поле воина, который верит, что в битве за свою веру он победит. Авраам принял одиночество не от покинутости Богом, а от яркости того света Божественной благодати и доверия, которые ему были оказаны. Аврааму надо было быть и стать одиноким, чтобы самому услышать и принять предначертанное Богом. Это одиночество избранности и всепронизывающей веры.

Отец же Василий был окружен стеной одиночества как собственного выбора, точнее же будет сказать, как следствия неустойчивости и смутности, а может быть, и слабости своей веры. За эту стену одиночества священник заключил и свою дочь. И снова сопряжение с Авраамовым послушанием Богу и готовностью исполнить Его волю, не задумываясь и не надеясь, что это лишь очередное испытание его веры и всё закончится благополучно. Если у отца Василия сына Бог забрал по своему разумению, то от дочери поп отказывается, как ни верти, по своему выбору. Его незамечание странной повадки и неадекватности девочки-ребёнка, а чуть позже подростка говорит о нежелании героя разорвать утлость своего одиночества, а главное и самое страшное – об отсутствии у священника любви к ближнему. Того, что он, как священник, каждодневно должен был проповедовать в Церкви и ежесекундно утверждать и укреплять в своей душе. Бессильное равнодушие, выказываемое к судьбе дочери, свидетельствует о полубессознательном культивировании своей обособленности ото всех и забвении своих святых родительских обязательств. Что же тогда движет и руководит жизнью отца Василия? Наверное, страх этой самой жизни. Боязнь поступков, выбора, решений, неверие в добро, нелюбовь не только к другим, но и к себе. И только дьявольский соблазн откупорил его запечатанную душу. И что из этого получилось…

Кадр из к/ф «Очищение» («Жизнь Василия Фивейского») Дмитрия Шинкаренко. 1990 год. В роли попадьи Анна Каменкова.

Был ли страх жизни для отца Василия неким страданием, утомительной тяжестью, а может быть, и чувством вины? Где-то на краешке его сознания – пожалуй, да. Выразительнее всего это проявилось в незлобивом (а не просто покорно-отчужденном) приятии своей жены, пытавшейся притупить чувство смертельной тоски пьянством. Ничем иным помочь своей несчастной жене отец Василий не мог. Не потому ли, не рассчитывая на поддержку мужа-священника, попадья будет горевать со словами: «И защитить некому!» И какая же это была ущербная вина, если попу не дано было знать, что вину надо искупать, что воздаяние настигнет всякого и что раскаяние дает надежду на спасение. Исповедуя одну совсем заблудившуюся душу, отец Василий, «испытывая странную и мучительную гордость», показал против себя: «Не бойся! Ада не будет! Я сам убил человека. Девочку. Настя её зовут». Так что, всё-таки знал, что погубил душу дочери? И да, и нет. Да – потому что оказался способен сформулировать и произнести вслух страшное признание. Нет — потому что, сделанное в припадке самобичевания, оно никаким искупительным действием не увенчалось, потому как никаких усилий к возделыванию души дочери отец Василий не приложил, потому как сам наполнился душевной слепотой, не могущей видеть крушения внутреннего мира своего ребенка.

Но более всего этому страху жизни находилось место в душе отца Василия из-за малости любви, жившей в его сердце. Когда он, не таясь, признается в этом дочери и не сокрушается услышанным её признанием, дальнейшее повествование его жизни принимает характер катящейся с горы снежной лавы, которая совсем скоро и сама разрушится, и кого-то погребет под собой. Именно из этого признания священника вырастает понимание беды, которая стряслась с ним как просто человеком и как служителем Господа Бога. Сколько угодно можно говорить о том, что отец Василий пошёл по проторенному пути своего отца и стал священником в силу сложившейся семейной традиции, не размышляя особо над тем, есть ли у него призвание и сила веры и духа для благодатного служения. Тем более, что об этом в повести ничего не говорится. Сказано только, что верил отец Василий торжественно и просто. Что может означать эта простота христианина, облачившегося в служителя Божия? Это очень непростой спор о том, что богоугоднее: верить просто или учено. С ученостью дело более-менее понятно. Трудному восхождению по пути боговедения тоже угрожают срывы и неудачи, могущие обернуться впадением в прелесть или вовсе безумием. Но это путь, и он требует дисциплины мышления, трезвости, открытости опыту великих предшественников. Веру же простеца подстерегают другие опасности. В романе есть диковатый сюжет о том, что прихожане отца Василия не просто сторонились своего попа, но считали дурным предзнаменованием встречу с ним. При всей действительной дикости этого фрагмента здесь описано отношение между священником и паствой, которое прискорбно присутствовало в русском крестьянском мире и в начале ХХ века. Полуязыческое отношение к происходившему в Церкви распространялось и на восприятие священнослужителя как принадлежащего миру нездешнему, а какому? – ну, всякое говорят, а лучше за пределами храма дела с ним не иметь и на глаза лишний раз не попадаться. Можно высказать опасение, что не без этого поверия воспринимал себя и сам отец Василий. О том, что Бог есть, он, несомненно, знал, хотя в минуты для себя роковые знание это требовало усилий, похожих на битву с самим собой и с невидимым врагом. А какой такой этот Бог? – вот здесь наступали спасительные, на первый взгляд, «простота и торжественность». Леонид Андреев не покажет, как «просто и торжественно» нес своё служение отец Василий, но читатель, ближе узнавая священника, скоро и сам все домысливает. Христианин знает об опыте великой простоты веры Богу из ветхозаветного повествования об Иове многострадальном. В «Книге Иова» сказано, что «человек этот был прост». В комментарии к собственному переводу этой книги Ветхого Завета С.С. Аверинцев развернет понятие простоты в древнееврейском сознании. Применительно к ветхозаветному человеку слово это, говорит Аверинцев, «означает отсутствие внутренней ущербности, полновесную доброкачественность и завершенное взаимное соответствие всех помыслов, слов и дел». Иов выстраивал свою жизнь и во всем поступал «как положено» и, «кажется, злу неоткуда войти в его жизнь» [1, с. 718].

Увидеть в таких же образах простоту в отношении к Богу и к жизни у отца Василия Фивейского невозможно. Каковы были помыслы священника, кроме как чтобы в его жизни было «как у всех», Леонид Андреев не повествует. Читатель видит простоту героя как незатейливость, скудость, бесполетность, нерассуждаемость, не-взрослость даже. Испытания в жизни посылаются ему как бы от неведомой силы, от которой у отца Василия нет оружия для защиты. Иов многострадальный знает, что это Господь поразил его. И отвечает жене на её: «Ты все ещё тверд в простоте твоей? Похули Бога – и умри!» — «Приемлем мы от Бога добро — ужели не примем от Него зло?» Принимая зло, он принимает постигшее его как случившееся невозможное. И отвергая фарисейские утешения пришедших к нему друзей, он открыто обращается к Богу с требованием дать ему возможность отстоять свое право на иную жизнь: «Жалобу Крепкому хочу принесть и с Богом спорить о праве моем <…> пусть убьет Он меня – я надеюсь на Него; только б защитить мне пред лицом Его пути мои! <…> и ужас Твой пусть не мучит меня! Тогда окликай, а я отзовусь; или я спрошу, а Ты отвечай!» [2, с. 567, 581, 582]. Иов в речах своих поступает и как законник, готовый призвать на суд по защите своей чести и достоинства Самого Бога, и как тот, кто знает себя и согласен нести кару только за неверные проступки, которых он за собой не ведает.

Для отца Василия опыт ветхозаветного Иова не мог быть путем спасения или хотя бы прояснения происходящего с ним. Новозаветному христианину уже не пристало вызывать Бога на суд для выявления виновного в его неудачливой жизни. Бог вочеловечившийся открыл иную перспективу спасения человека, и одним из заповедованных ему путей была указана любовь к ближнему. В любви и взаимоприятии Лиц Пресвятой Троицы христианину было даровано понимание того, что есть любовь, в чем её несокрушимая сила и упование. О чем-то таком отец Василий, конечно же, знал. Наверное, он по-своему был привязан к утонувшему маленькому сыну, жалел свою попадью, как-то заботился о недоброй девочке Насте. Но любви в его душе не было, и он знал это, когда в приведенной выше сцене исповеди признался, что загубил сам свою дочку, и тут же одновременно беспомощно выстроил оборону от неминуемого возмездия, заявив, что ада-то нет. Ада нет для того, кто не знает, что такое грех и для того, кто не верит в христианскую любовь.

Тема нелюбви, неспособности любить ближнего – жену, ребёнка, домочадца, прихожанина – очень жёстко проявится и в отношении отца Василия к оставшемуся у него на руках после смерти попадьи сыну-уроду. Отец Василий надевает на себя власяницу. Отослав дочь к родственникам, он остается жить вдвоем с сыном.

Этому решению предшествовала череда событий в жизни семьи священника и смена в умонастроении героя романа. Когда надежды, связывавшиеся с появлением второго сына в семье, рухнули, не устояв перед натиском «вечно лгущей жизни», отец Василий совершает нечто, впервые в его жизни похожее на поступок. Он объявляет вконец истосковавшейся жене, что снимает с себя сан, что больного сына они передают на попечение другим людям, а сами уезжают из этого места, чтобы попробовать начать жизнь заново. Первая попытка вернуть ушедшее – завести другого сына взамен утопшего — не удалась, значит, надо попробовать ещё раз, пусть и ценой отчаянного поступка. Известно, чем заканчиваются все отчаянные попытки войти в ту же реку жизни заново: бездна несчастий разверзлась ещё шире. Поступок оказался путем в ещё больший мрак. Погибает в пожаре попадья. И опять накрывает отца Василия холод сомнений, и опять он вступает в поединок за свою веру. И слышит, как ему чудится, призыв Бога стать избранным [1, с. 204].

Кадр из к/ф «Очищение» («Жизнь Василия Фивейского») Дмитрия Шинкаренко. 1990 год. В роли второго сына Рома Кравцов.

До того, как завершится жизнь священника Василия в Церкви и на земле, посетило его однажды прозрение, «что кроме него есть <…> другие люди – подобные ему существа, и у них своя жизнь, своё горе, своя судьба». И «отпал туман от его лица», и почувствовалось ему, что где-то есть «и ясная, и загадочная правда о Боге и о жизни». Но случившееся прозрение недолго продержалось на сердце отца Василия. Вернулась к нему эта мысль о загадочной правде о Боге и жизни в совсем других обстоятельствах и совсем с другими последствиями.

Оставшись жить наедине с сыном-уродом («мой грех – со мною ему и быть надлежит») [1, с. 208], отец Василий ищет путей и знаков подтверждения поманившего его чувства избранности. Решил он про себя, что «всю жизнь его Бог обратил в пустыню, но лишь для того, чтобы он не блуждал по старым изъезженным дорогам, <…> а в безбрежном и свободном просторе ее искал нового и смелого пути». Сознавая себя воплощением Иова многострадального, отец Василий воспринял посылаемые Богом лишения не просто как благословение служить Богу и дальше, а как нечто большее. Для Иова Бог выступал если не как Лицо – до вочеловечивания Иисуса Христа это было невозможно, то как Тот, с кем можно и нужно соотноситься, ощущая его живое присутствие среди верных Ему. Так воспринимать Бога дано только тому, кто сам является лицом. Ощутить Бога может только тот, кто ощущает себя. Встреча с Богом дана душе, осознающей, что значит связь с Богом. Для отца Василия же прямое обращение к Богу было закрыто. Леонид Андреев изобразил своего героя как христианина, не вполне ведающего Христа. В какой-то момент чтения повести невольно приходит опасение или подозрение, что «торжественно и просто» отец Василий верил в некоторую обезличенную силу, которая ко всему прочему не благоволила к нему. И кажется, что эту силу он призывает просить о прощении исповедующегося у него прихожанина Мосягина: «Проси Его!» – а кого «Его», и для самого священника, «бессильного служителя всемогущего Бога» [1, с. 195], оставалось не до конца проясненным.

Все неустроения жизни отца Василия относились к его человеческому пути. Окончательное крушение священника произошло в измерении религиозном. Катастрофа подступила к отцу Василию с самой неожиданной для читателя стороны. Иов Ветхого Завета, ища конца своим страданиям, призвал на честный суд самого Бога. Отец Василий самого себя помыслил Богом. Произошло это не сразу.

Его «искание нового и смелого пути» началось с наложения на себя строгого поста. С «непонятной суровостью, похожей на месть», такой же пост был наложен на сына. Похожий на месть пост по существу стал заместителем епитимии, которую сам урод нести был не способен. «Старательно» сократив время общения с людьми, отец Василий принялся с напряжением не по уму штудировать тексты Священного Писания. Разделявшему с отцом-священником строгое воздержание от всякой разнообразной пищи сыну отец Василий вслух прочитывал и комментировал библейскую историю Христова пребывания среди людей. Захватившие его деяния Христа поп прочитывал с особою «крепкою верою», в иных же местах – «с восторгом насытившейся жалости». Находил он в этом чтении прямо до него касающееся и укреплявшее его в догадке, что Бог имеет особые виды на отца Василия. Читая о слепорожденном, он «огненным голосом» с «блестящими глазами» призывал сына слушать евангельское обещание и отцу Василию быть отмеченным Богом: «Не согрешили ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явилось дело Божие» [1, с. 216].

Сцены чтения Евангелия сыну-идиоту ужасны и трагикомичны одновременно. Казалось бы, домашнее чтение Священного Писания естественно для священнослужителя, и то, что это происходит в присутствии ничего не понимающего больного головой человека, не противоречит церковной практике. Но смещённость происходящего очевидна. Похожее на транс погружение попа в «дивные грёзы» о «могучей несдержанной любви» к властелину (именно так!), «который повелевает над жизнью и смертью и не знает мук трагического бессилия человеческой любви», под бормотания и вскрики идиота вызывает чувство неловкости, как будто стал свидетелем неподобающего поведения того, от кого этого никак не ожидал. Потому как то состояние духа, которое находило на отца Василия при чтении святых и чудесных деяний Бога и его апостолов, более походило на невнятный экстаз, нежели на духовное сосредоточение и собирание своего «я». Здесь нельзя не сказать о мастерском приёме Леонида Андреева, создавшем пугающий, мистический, прямо-таки оживший под его пером образ метели, бушевавшей за стенами убогого жилища отца Василия и его сына. Подобно метели одноименного рассказа Пушкина, она в романе сыграла роль и свидетеля видений и грёз отца Василия, и участника, а может быть, и подстрекателя. Как дух смятения и экстаза, она «облегала дом, давила на него сверху, <…> бесновалась у дверей, <…> мёртвыми руками ощупывала стены, <…> дышала холодом, <…> с визгом бросалась на дом, <…> выла, <…> обманывала, <…> металась, <…> толкалась, <…> злобилась». На таком взбаламученном фоне вызрела и окрепла в душе отца Василия одна безумная мысль, которая сначала смутно, потом всё отчетливее завладевала его умом. Обнаружилось это скоро и в самом безумном обличии. В селении, где жил отец Василий, трагически погиб один его прихожанин, которому священник как-то помог не пропасть в нищете и голоде. Наступил день отпевания. При всём собравшемся честном народе в храме началась служба. То, что последовало во время свершения Чина погребения, больше походит на какой-то кошмарный сон или дьявольское представление. Чтобы читателю стало совсем невмочь от происходящего, Леонид Андреев вновь привлекает природные страсти-мордасти, когда начинает казаться, что действием природных сил сам рок, пагубное пристрастие которого к себе с юности ощущал Василий Фивейский, начинает вершить его жизнь. «Чугунно-серое, лохматое облако взглянуло в церковь мёртвыми очами» (вспомним, что метель мёртвыми руками ощупывала стены поповского дома). Мертвящее облако пришло сменить мертвящую огнем жару. Мертвящее затмение сошло и на отца Василия. Когда он отчитал половину службы, в нем всколыхнулось страшное дьявольское чувство, что наступил его час, что приспело время явить всю ту мощь и власть повелевания над жизнью и смертью [1, с. 227], которые зрели в нем с той поры, как он ощутил в себе избранничество Божие. Дьявол разразился в нём грозным хохотом, повергнув находившихся в храме людей в священный ужас. Но это было не всё. «Подняв повелительно правую руку», он воззвал к лежащему во гробе Мосягину: «Тебе говорю, встань!» И вторично, «с торжественной и царственной простотой: Тебе говорю, встань!» И в третий раз, тихо и строго: «Семен! Тебе говорю, встань!» Но второй Лазарь не явился. Всё, занавес.

Планида отца Василия Фивейского завершилась. «Так зачем же я верил? <…> Так зачем же всю жизнь мою Ты держал меня в плену, в рабстве, в оковах?» После осуществившегося прельщения-безумия, похулив Бога, отец Василий умер. Впустив в себя мертвенность обступавшей его житейской атмосферы, он оказался поглощённым ею.

Подошёл конец истории священника Василия. Для чего Леонид Андреев дал своему герою такую утлую, несчастную жизнь? Роман, как все помнят, был написан в 1903 году. Мрачный взгляд на разворачивавшуюся вокруг автора жизнь не мог ещё вполне питаться теми кризисными предчувствиями приближающихся непреодолимой силы событий, которые начнут отсчет в 1904 г., 1906 г. и далее. Но это что касается событий общественных. Разлад же в менее уловимой области, но от этого не менее значимой, начался ещё за полстолетия до описываемых времен. Нам так далеко ходить не придется, достаточным будет сослаться на несколько мемуарных записей, сделанных в начале XX века, чтобы ещё раз вспомнить, какие тенденции укреплялись и набирали силу. Попробуем напомнить о некоторых из них.

Религиозный индифферентизм проник во все слои общества, нанося удары как по нравственному состоянию населения, так и разлагая церковную жизнь изнутри. Сколько горьких сетований можно прочитать у мемуаристов, описывающих наглые вылазки распоясавшихся молодчиков в храмы и монастыри от Архангельска до Чернигова [3, с. 2086, 2061, 1676].

Никак не справлялось с вызовами времени духовное образование. Почти обвинением церковным служителям звучат слова архиепископа Антония (Храповицкого): «Жизнь не изучается в духовной школе; напротив, юношество, и без того отделенное от жизни сословностью, еще более закупоривается от нее семинарской педагогикой». Естественно, что из такой школы выходят сухие теоретики и искусственно выращенные резонеры, а не пламенные борцы за истину» [4, с. 428].

Семинарское образование, кто имел возможность его получить, выстраивалось в своем общемировоззренческом контексте как ориентация на соблюдение внешнего порядка, благопристойности и субординации. И самым тяжелым последствием такой модели образования было восприятие установлений и максим религии не как побуждения к свободному развитию духа, а как некоего государством определяемого ограничения прав человека. Конечно же, не обо всём обществе идёт речь, но наличие такого настроения в кругах самых разнообразных для думающего человека было очевидно.

Жизнь русского духовенства осталась по-прежнему в стороне от тех нравственных, культурных, политических интересов, которыми жило общество. Нововведения прошлых царствований и сам ритм церковной жизни оказались не в силах противопоставить нарастающему духу обмирщения славу и силу христианских добродетелей. Приходские священники не являлись «настоящими духовными наставниками, больше следили за исполнением прихожанами обрядовой и формальной стороны православия» [5, с. 17-18].

Можно, конечно, множить оценки, высказывающие мысль о падении авторитета церкви, о нараставшей секуляризации и среди населения, и среди духовенства. Кто спорит, одному трудно быть в поле воином. Но быть воином – в нашем случае воином Христовым – надо до конца. Ведь повесть не о крушении Православной церкви, а о крушении личности. Впрочем, говорить о крушении личности можно, если она есть. А вот определить отца Василия как личность почти невозможно. На протяжении всего повествования мы имеем дело с реагирующим на обстоятельства человеком, не понимающим, что с ним происходит и покорно отдающимся во власть этих обстоятельств. Покорно, но не смиренно, ибо смирение подразумевает понимание того, чему смиряешься.

Кадр из к/ф «Очищение» («Жизнь Василия Фивейского») Дмитрия Шинкаренко. 1990 год.

Это история о жизненном и церковном пути священника Василия Фивейского. Даже много читавшим Леонида Андреева этот текст представится как совсем уж печальный и безнадежный. Бесконечные срывы, сопровождающие всю недолгую жизнь его героя (священнику было всего 40 лет), нанизываются один на другого, закрывая герою «небо». Так увиделся мир скромного священника и маленького человека писателю, во многих своих произведениях помещающего своих героев в предельные экзистенциальные ситуации. Тема маленького человека в русской литературе заявлена очень внятно, и андреевский отец Василий попадает в ряд, в котором есть мелкопоместные дворяне, чиновники низшего разряда, неудачливые мещане, граждане вольных профессий. Автор сгущает краски человеческого неустроения, расширяя круг маленьких людей. Фигура священнослужителя, которому не на кого и не на что уповать, символически закупоривает атмосферу русской жизни до состояния безысходности. Терпящий фиаско как человек и как священнослужитель, отец Василий Фивейский существует как бы в безвоздушном пространстве. Леонид Андреев населяет городок, который окормлял священник, невзрачными, невыразительными персонажами. Все они, так или иначе, оказываются «тронутыми» тлением: неудачник Мосягин, при отпевании которого случилось низвержение в бездну отца Василия, высокомерный в отношениях со всеми, а с отцом Василием в особенности, Копров Иван Порфирович, староста церкви, его бессловесная жена, регулярно исповедующийся скверно юродствующий калека, которому ничего осаждающего и вразумляющего не мог сказать пастырь, прочие безымянные прихожане, не очень-то жалующие попа. Исключение составлял, может быть, лишь дьякон, единственный, кто как-то старался почувствовать душу священника, а в конце и пытавшийся удержать отца Василия от безумного шага. Остальные же – всё тени, только тени. Что ж, каков поп, таков и приход.

Журнал «Начало» №33, 2016 г.


Литература:

  1. Леонид Андреев. Жизнь Василия Фивейского // Избранное. Л., 1984.
  2. Книга Иова (перевод Аверинцева С.С.) // Поэзия и проза Древнего Востока. М., 1973.
  3. Российский государственный исторический архив (РГИА), ф. 797, оп. 77, 1907, II отд., 3 стол, д. 230, л. 1 об.; Прибавления, 1907, 24 ноября, с. 2086; 1908, 18 окт., с. 2061; 1911, 1 окт., с. 1676.
  4. Архиепископ Антоний (Храповицкий). Полное собрание сочинений. Т. 3. СПб., 1911. С. 428.

 

N.M. Sapronova

Man, Seek God

From his father, the priest, the hero of Leonid Andreev’s story, Vasiliy, the priest too, got the patience and resignation. The author says nothing about the will of God. Therefore, Vasiliy the priest is condemned to be under dominion of fate, which, according to the sense of character, relentlessly built his wiles.

Keywords: the path to Holiness, the dialogue with God, righteousness, spiritual enticement, the call to God, a spiritual disaster, piety, fate.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.