Национализм как мифологема новоевропейской культуры

Статья посвящена рассмотрению феномена национализма как одного из мифов новоевропейской культуры. Особое внимание уделяется характерным признакам мифа национализма и, в частности, его разрушительным последствиям, даже если он возникает в ситуации национального угнетения.

Ключевые слова: национализм, индивидуализм, национальная самоидентификация, этноцентризм, почвенничество.

Как и миф прогресса, национализм — это не вечное теперь секулярной культуры. Он возникает не вместе с ней, а приблизительно через столетия после ее появления, и похоже на то, что национализм переживает сегодня свои не лучшие времена, почему и нельзя быть до конца уверенным в его предстоящем долгожительстве и тем более непременном присутствии в секулярной культуре. Само по себе существование национализма — непреложная данность этой культуры, что не только не исключает, а, напротив, предполагает трудности в его осмыслении. Главных из этих трудностей две. Первая трудность, конечно же, состоит в установлении различий между национализмом и другими формами национальной (этнической) самоидентификации. Вторая же касается того, что поскольку национализм заявляется в качестве одного из мифологических измерений секулярной культуры, обязательным становится его сопряжение с другими мифологическими измерениями с целью обнаружения связи с ними, устанавливающими принадлежность национализма более широкой культурной целостности. С рассмотрения этой второй трудности мы и начнем конкретный разбор заявленной темы.

Она дает о себе знать, стоит обратить внимание на соотнесенность между национализмом и индивидуализмом. Реалии эти не просто очень разные, но еще и взаимоисключающие. Все-таки индивидуализм — это сосредоточенность вот этого человека на самом себе, усмотрение в себе начал и концов всего сущего с точки зрения их значимости для себя. Если исходить из общей формулировки, то индивидуализм — это такого рода антропоцентризм, в центре которого находится отдельный индивид в силу того, что он — это он. С национализмом же мы привычно связываем обращенность его носителя на этническую общность, к которой он принадлежит. Национализм предполагает восприятие себя человеком как представителя определенного этноса, когда этот этнос представляет высшую жизненную ценность. Печально знаменитое немецкое «Германия, Германия превыше всего» далеко не исключение. Его прямыми эквивалентами могли бы стать «Франция, Франция превыше всего», «Британия, Британия….», etc. Конечно, в каждом отдельном случае это «превыше всего» наполнялось особым смыслом, в нем звучала особая интонация, как правило, обладавшая некоторым преимуществом перед немецким вздохом, воплем, всхлипом. Впрочем, обертоны нас в настоящем случае не касаются, к предмету рассмотрения имеет отношение только противоположная индивидуализму самоидентификация. Но об одной лишь противоположности имеет смысл говорить, или картина не так проста и однозначна?

Будь справедливым первое из утверждений, конструкция секулярной мифологии как целого пошатнулась бы и вряд ли устояла. Ведь если таковая действительно существует, то ее не могут образовывать рядоположенные, не переходящие друг в друга мифы и мифологемы. Сложность ситуации в том, что мифологема индивидуализма и мифологема национализма образуют некоторую оппозицию, то есть противоположности, не обязательно предполагающие друг друга с железной необходимостью и, вместе с тем, способные уживаться друг с другом, образуя собой взаимодополнительные реальности. Упреждая дальнейшее рассмотрение, можно позволить себе утверждение такого рода: национализм представляет собой реакцию на индивидуализм. Но это не реакция отрицания первым последнего. В каком-то смысле в национализме сквозит «усталость» от индивидуализма, попытка его преодоления. И это такая попытка, которая приводит к ситуации, когда чем больше изменений, тем больше все остается по-старому.

Поясняя сказанное в предварительном порядке, отметим, что в национализме каждый член данной национальной общности из своего индивидуализма не выходит, напротив, его он стремится укрепить через отречение от себя. Чтобы избежать пустой игры в слова по этому поводу, имеет смысл сосредоточиться на том, что национализм связывает людей между собой по горизонтали. Исповедуют его исключительно в человеческом измерении. Никакой осознанно сакральной санкцией он не освящается. Само по себе это обстоятельство устраняет одно из препятствий для сближения национализма с индивидуализмом, однако самого по себе его совершенно недостаточно. Уже потому, что индивидуализм может как замыкаться на национализм, так и оставаться чуждым ему.

Чтобы разобраться в этом вопросе сколько-нибудь конкретно, пора остановиться на своеобразии национализма как одной из форм этнической самоидентификации. Она отличается от всех других тем, что этническое в национализме довлеет себе. Скажем, если национализм утверждает определенный статус той или иной нации, то ему вполне чуждо понятие человечества как чего-то более фундаментального и объемлющего по сравнению с нацией. Казалось бы, национальных общностей великое множество, так почему бы национализму не усматривать в своей нации часть человечества? На крайний случай в духе того, что вот, мой народ «на древе человечества высоком он лучшим был (остается, навсегда останется) его листом». На словах националист готов на это пойти, а в известных обстоятельствах и на то, что его народ ничем не хуже любого другого народа. Все это, однако, будет не то чтобы не искренним, а скорее не самым насущным и глубоко укорененным в национализме. Самое насущное в нем — это обращенность национального на самое себя, центрирование всего человеческого мира своей национальной общностью, какой бы мало примечательной и ничем не значимой для других этносов она ни была. «Мой народ уже тем хорош, первостепенно и несравненно значим для меня, что это мой народ». Разве в декларации национализма и националиста такого рода не узнаваемо ее сродство с индивидуализмом?

В отличие от последнего наш случай представляет собой идентификацию индивида не с самим собой, а со своим этносом. Из самозамкнутости он тем самым выходит. Это вполне очевидно. Но ничуть не менее существенно то, что между эго– и этноцентризмом существует близкое родство, а не просто аналогия, когда имеет место индивидуализм и национализм. Вообще говоря, национальная идентификация возникла в качестве отношения к этносу как к «мы», противопоставляемому всем другим этносам, которые суть «они». В такой противопоставленности индивид, его «я» растворяются в общности своих, растворяя в то же время в других общностях всех остальных «инородцев», чего не происходит в случае национализма. По его поводу каждый определяется в отдельности. Национализм — это позиция, а не исходная сама собой подразумеваемая данность. Это только естественно, что национализм является душевным состоянием и душевными движениями, внутренне напряженными, ими националист захвачен, ищет им обоснования и выражения. Представить себе национализм спокойным, уравновешенным, тихим, «гармоничным» сложно. Агрессивность ему вовсе не противопоказана, хотя может принимать формы как наступательные, так и оборонительные. Причем между оборонительностью и агрессивностью в действительности нет противоречия, так как они обыкновенно маниакально подозрительны, ищут поводов и предлогов для защиты, которая, по сути, неотличима от нападения.

Во всей этой взвинченности легко усмотреть признаки коллективного психоза, и в чем-то это будет верно. И, тем не менее, индивидуальная составляющая национализма в нем непременно обязательная. Те, кто становятся националистами, самоопределяются, принимают решение в его пользу. В качестве опоры индивидуализма он позволяет совместить акцент на отдельном человеке, то есть на самом себе, с акцентом на коллективной индивидуальности. По существу, национализм есть коллективный индивидуализм. Для его формирования вовсе не лишними, а точнее, необходимыми оказываются устремления и навыки «индивидуального индивидуализма». Переход от последнего к первому вряд ли осуществляется автоматически и с неизбежностью, хотя предпосылки для такого перехода собственно индивидуализм создает. Сам этот переход можно представить себе следующим образом.

Индивидуализм, чтобы состояться и удержаться в себе, должен решить двоякую и разнонаправленную задачу. Во-первых, сохранить в неприкосновенности свою конструкцию, в которой каждый из индивидуалистов отдает приоритет самому себе. И, во-вторых, каким-то образом выстроить соотнесенность каждого с каждым, межчеловеческие отношения. Они могут трактоваться как общественный договор и разумный эгоизм, носить утилитарный характер. Но главная проблема при этом в том, что индивидуализму с трудом дается или не дается вовсе соотнесенность с человечеством как целым, помыслить его в качестве субъекта культурно-исторического процесса, попросту человеческой жизни. Если бы такая соотнесённость имела место, то индивидуализму оставалось бы подчинить и даже растворить себя в некотором всечеловеческом единстве. Оно предполагает со стороны каждого служение ближнему как высшую добродетель, то есть, по сути, возвращение к христианству даже тогда, когда прямо служение ближнему не совмещается со служением Богу. Одно без другого в принципе неосуществимо.

На такое саморазрушение индивидуализм пойти не готов, он и состоялся-то в отрицание и в замещение христианской традиции. Гораздо приемлемей в такой ситуации оказывается национализм. В его рамках нет настоящих препятствий для индивидуалиста, поскольку он все равно пребывает в индивидуалистическом мире, даже если готов на жертвы и испытания. В них на свой лад все равно отстаивается индивидуализм своей национальной общности. Это индивидуалисту гораздо ближе и понятней, чем саморазмыкание-самоотрицание в соотнесенности с человечеством. Конечно, жертвующий собой или проходящий через суровые испытания индивидуалист, он же националист, предпочел бы всему остальному собственное благополучие. Однако он понимает, что возможны и возникают реально ситуации, когда свой индивидуализм приходится отстаивать. И почему бы тогда не в национализме. Ему может быть причастен каждый, в нем уравновешиваются все и каждый, оставаясь при своем интересе и вместе с тем делая общее дело или, точнее, одинаково ориентируясь в целом человеческого мира.

Ориентация здесь — это утверждение «национальных интересов». Им можно отдавать приоритет по-разному. Скажем, в «англо-саксонском» варианте, когда эти интересы не должны целиком игнорировать таковые у других национальных общностей. Или же варианте «германском», каким он выявил себя в первой половине XX века: он предполагал, прямо или косвенно, осознанно или не совсем, признание не более чем «остаточности» национальных интересов остальных национальных общностей, той их доли, которую им готовы уделить немцы. Очевидно, что англо-саксонский национализм по сравнению с германским выглядит относительно безобидным. Как-никак, он предполагает признаваемые националистами права на национализм у других национальных общностей. Происходит это потому, что национализм англо-саксонской формации никогда не был чистопородным, строго говоря, это даже не национализм, а, позволим себе такое выражение, экстремистское выражение чего-то иного. На нем необходимо остановиться, в частности, для прояснения мифа собственно национализма.

Речь пойдет о том, что остается обозначить как почвенничество. Остается, так как слово это звучит слишком уж на русский лад. И к тому же в нашей национальной традиции с ним связана самая настоящая путаница и неопределенность. Вроде бы от этого понятия, ставшего расхожим, затертым и вместе с тем претенциозным словечком, проще было бы отказаться. Наверное, «почвенность» как доктрина этого сполна заслужила. Другое дело, что, отодвинув его в сторону, пришлось бы измышлять новую терминологию с риском оказаться в ситуации еще большей претенциозности. Вот и придется ограничиться попыткой уточнения понятия «почвенничества» в интересах собственного исследования. Уточнение это предполагает полную отстраненность от того, что именовалось почвенничеством в отечественной публицистике второй половины XIX века, именуется и сейчас в исследованиях русской философской мысли.

Неприложимость «почвенничества» к высказанному Ф.М. Достоевским, А. Григорьевым, Н.Я. Данилевским, К.Н. Леонтьевым связана для нас с тем, что оно представляет собой образование не только не доктринальное, но и не подлежащее оформлению в определенную доктрину, учение, философское построение. Почвенничество впрямую не выразимо ни в чем из перечисленного. Будучи выражено, оно теряет себя. Между прочим, с риском превращения в национализм. Самое существо почвенничества в том и состоит, что оно есть жизненная позиция, из которой исходят, специально ее не формулируя. Она осуществляет себя в самых разнообразных проявлениях: политике, хозяйственной деятельности, художественном слове, межличностных отношениях, и т.д. В чем угодно, только не в прямом высказывании, отчуждающем неизменно его от самого себя. Как таковое почвенничество предполагает неразрывную связь со своим этносом, страной, в меру возможного — с государством. В своем народе можно что-то не принимать вплоть до отвращения, но всегда и обязательно в ощущении внутренней невозможности разрыва живой связи со своим народом. Она как бы и не зависит от воли и желания «почвенника». Он был бы и готов к разрыву, отречению, но в ситуации «не властны мы в самих себе». Да и готовность, о которой идет речь, всегда напряженная, болезненная, а не только неосуществимая.

Пожалуй, в продолжение развития темы к месту будет вспомнить строку из пушкинского стихотворения «места не милые, хотя родные». Она может вызвать недоумение: как это — родные и все же немилые? Милое, оно и родное, так же, как и наоборот. Вряд ли родное, родство при условии сохранения личности прикрепляет людей друг к другу раз и навсегда. И совсем необязательно связью взаимопринятия, милования, любви. Родство может доходить вплоть до ненависти, оставаясь родством. И это не будет полной саморазорванностью сознания, грозящей распадом. До угрозы, наверное, дело дойти может. Однако она блокируется тем, что в родстве любовь до конца не преодолима, какой бы мучительной она ни становилась. Пушкинская строка как раз об этом. В ней «сквозит и тайно светит» почвенничество, им задается тональность строки, ее смысл, снимающий несовместный контраст слов буквального высказывания. Оно стало бы назойливым объяснением в любви уже в силу своего излишества, любовь снижающим и изживающим.

В противоположность почвенничеству и почвенности связывать национализм с любовью значило бы привнести путаницу в разработку темы и без того не из простых. И в самом деле, попробуем представить себе националиста, объясняющегося в любви к своему народу. В любом случае станет это нестерпимой сентиментальностью и фальшью. Невозможна для национализма и интонация, определяющая собой непрямое высказывание, она тоже не может иметь с любовью ничего общего. Национализму подобают такие интонации и выражения, как гордость, высокомерие, восхищение, угроза, всякого рода страхи, переходящие в агрессивность, и т.д. Любовь для национализма также чужда и неуместна, как и для индивидуализма. И национализм, и индивидуализм равно предполагают незыблемое самоприятие. Самокритика в их рамках — это не более чем орудие для того, чтобы как можно крепче держаться за себя, сделать сплошным и неколебимым самоприятие. Индивидуалисту и националисту если чего-то недостает, то не в себе, а в ему не принадлежащем. Конечно, индивидуалист может сколько угодно себя воспитывать, националист помимо себя стремится к воспитанию и своего этноса. Однако это будут усилия к подкреплению самотождественности, самости, того, что в тебе есть; разомкнутость в подобных операциях исключается.

Национализм тем и отличается от почвенничества, что последнее вовсе не стремится к утверждению своего этноса, отстаиванию его. Для почвенника характерно скорее противоположное — опора на свою этническую общность, узнавание и обретение в ней себя. Почвенник к народу-почве припадает, она животворит его. В то время как националист склонен свой народ взвинчивать, обострять в нем ощущение национальной идентичности. Национализм склонен бесконечно напоминать этносу о том, что он существует, что он особый, ни на кого не похожий и ни с кем несравнимый. Этносу он настойчиво предлагает быть собой, просто быть во всех отношениях и связях, блюсти себя, в своей самоцельности относясь к другим этносам как к средству. В этом националист видит продолженный вовне индивидуализм, его проекцию на всю свою национальную общность.

Произведенное сопоставление национализма с почвенничеством, конечно же, оказывается не в пользу первого. Между тем само по себе оно оставляет открытым вопрос о причастности каждого из них к мифу, с учетом того, что его полное отсутствие в построениях человеческого ума, человеческих представлениях, интуициях невозможно в принципе. Миф до конца непреодолим, полная страховка от него неосуществима. И все же мифологизирование по преимуществу и его присутствие в качестве неизживаемого момента — вещи разные. Почему мы и вправе настаивать на том, что мифологичность национализма и почвенничества не препятствует разведению их по этому пункту. Оно заходит так далеко, что позволяет увидеть в национализме в первую очередь и главным образом миф в противоположность почвенничеству. Последнее, поскольку оно имеет место, жизнеустроительно, присутствует в глубине душевной жизни человека, участвует в формировании его личности без пустот, подтасовок даже вполне искренних. Ведь искренность такого рода в национализме всегда предполагает со стороны национализма то, что он сам «обманываться рад». С такой «радостью» у почвенника дело не так просто. Ее может и не быть, но взамен не будет и обмана. Национализм в своем превознесении своего этноса, преимущественной сосредоточенности на нем ведёт к погружению в иллюзорный мир, когда иллюзия не отличима от реальности, самообман — от искренности. Почвенничество такого обременения вряд ли вовсе чуждо, но в нем это обременения и издержки, а не само его существо. Отчего и мифологизм почвенничества не выходит на передний план, как это происходит с национализмом.

Этому не противоречит впускание в себя почвенничеством конкретных мифологем, вплоть до самых откровенных. Скажем, если почвенник принимает как непременный признак почвенности связь человека с землей, родной природой, ландшафтом, которые для него одушевлены, «хватают за душу», в этом будет давать о себе знать мифологизация. Сближение и тем более отождествление национального с фольклорным — реальность из того же ряда. Однако в фольклоре почвенником принимается не его пронизанность мифом как таковая, а его художественное, эпическое измерение, фольклорная «вековая мудрость» народа, то есть не миф в собственном смысле слова. Почвенничество в фольклоре привлекает его общераспространенность, близость к каждому, национальное своеобразие.

Положение с мифологизмом в национализме резко отличается от его почвеннического варианта тем, что он весь пронизан мифосозиданием. Мифы он порождает не всегда с чистой совестью. Они ему нужны приблизительно по той же логике, по какой индивидуализму необходим миф об общественном договоре. И это несмотря на то, что общественный договор для национализма в его традиционном виде неприемлем, поскольку национализм стоит на позиции первенствования национальной общности над теми, из кого она состоит. Национализму, согласно его основоположениям, должно быть подчинено индивидуально-личностное, служить ему. В этом состоит парадокс сопряжения национализма и индивидуализма. Оно происходит по инициативе первого, но точно так же является самоотречением последнего. Не окончательного и тотального и все-таки самоотречения. В нем индивидуализм находит себе опору: в коллективной индивидуальности этноса. Отрекаясь от индивидуализма, индивидуалист еще и сохраняет себя на новой основе. Теперь эта основа в утверждении своего народа в его исключительности. Она же предполагает исключительность каждого из представителей этноса. Собственно, они и не «представители», а этнос в его индивидуальном выражении, его далее неразложимая точечность.

Но как тогда быть с тем, что точек-этносов множество? Они же как-то между собой соотнесены, образуя в своей соотнесенности этнос уже не как точку, а в качестве сферы. Образуется она в результате некоторого эквивалента общественному договору, который, в отличие от обычного договора, в качестве доктрины не оформляется и не может не оставаться под спудом. Ввиду того, что национализм настаивает в аксиоматическом порядке на производности индивида от национальной общности. Это одно из его коренных положений и мифологем. Но необходимо-то оно тому, кто по существу всегда был и остается индивидуалистом, то есть тем, для кого незыблем его собственный приоритет во всем сущем. Сохраняя его, он встает в единую национальную колонну и готов шагать в ней вместе со всеми другими индивидуалистами. Как шагать и куда, однако, каждый из националистов, чем он законченней и чистопородней, хотел и готов был бы определять сам, по собственному усмотрению, хотя и под лозунгом национальных интересов.

 В национализме, несмотря на его сопряжённость с индивидуализмом, обыкновенно дело идет быстрыми темпами к возникновению фигуры национального лидера, как лица, по своему усмотрению действующего в национальных интересах. Представить его себе как закоренелого индивидуалиста совсем нетрудно. Но как тогда быть со всеми остальными индивидуалистами, они же националисты? Их индивидуализм может быть понят как соперничество друг с другом. Но ведется оно там, где торжествует национализм, за лучшее, более высокое место под солнцем национализма, то есть за максимально возможное самоутверждение во имя национальной общности. Достаточно очевидно, что национализм очень мало восприимчив или вовсе невосприимчив к духу братства, верности, служения. Для националиста это прикрытие и декор собственного индивидуализма. Он возникает и выходит на передний план у тех индивидуалистов, кто начинает терять почву под ногами в качестве индивидуалистов и только. Происходит это совсем не обязательно, почему национализм и не является непременной оборотной стороной индивидуализма. Пока он более или менее благополучен, уверен в себе, национализм индивидуалиста не задевает, он способен смотреть на него трезво, не погружаясь в сомнительную мифологию благодаря индивидуальной трезвости и расчетливости. В принципе, в определенных исторических обстоятельствах индивидуалист может с национализмом расстаться или быть вообще к нему невосприимчивым. Уже потому, что национализм — это форма национальной идентичности относительно очень поздняя и неустойчивая. С ним в ряде случае происходит приблизительно то же, что и с мифом о прогрессе. Он, пожалуй, даже более неосновательный, закрывающий глаза на слишком многое из самого по себе очевидного, чем прогрессизм.

В своей сквозной мифологичности национализм не имеет никаких преимуществ по части истины даже перед самыми архаическими мифами, в том числе и национализма этнических общностей. В самый раз теперь сопоставить национализм с этими мифами в перспективе выявления его своеобразия. Среди предшественников национализма, впрочем, ему чуждых, в первую очередь нужно выделить древнейший из них, который представлял собой разделение всех человеческих существ на «своих» и «чужих». «Своими» могли считаться представители одного и того же рода или племени. Их связывало родство, происхождение от одного и того же первопредка, особы прямо сакральной или родственной богам. Следы такого представления обнаруживаются в тексте самом по себе далеком от мифологии — Священном Писании. Согласно ему, первопредком евреев был Авраам, от которого через Исаака и Иакова произошли двенадцать колен Израилевых. Все вместе колена эти составляют народ Израиля, то есть определенную этническую общность. Даже в пределах текста Библии народ этот включал в себя далеко не только родственников. Однако родство, тем не менее, считалось принципом и критерием принадлежности к народу Израиля. Обратим на это внимание: даже само слово «народ» однокоренное с родом, указывает на него и на родство.

В этом отношении израильтяне не были исключением, а, напротив, следовали общему правилу, то есть разделяли с другими народами миф о национальном как родственном, оно же своё, в противоположность внеродственному «чужому». Противоположность эта носила самый радикальный характер, вплоть до того, что «чужой», он же инородец — это тот, в отношении которого недействителен запрет на убийство. На максимуме радикализма «чужой» — значит убей его или на крайний случай поработи, наложи на инородца ковы, то есть обуздай как представителя хаоса, угрожающего самим своим существованием космически устроенной жизни своих (родственников).

До такого радикализма национализму обыкновенно очень далеко, к инонациональному он терпимее. Но вот что поразительно. В отличие от архаического национального мифа национализм обнаруживает неспособность к формулировке критерия национальной принадлежности и, далее, своего этноцентризма. На первый взгляд критерий все-таки есть, он ясный и надежный. Им является язык и, соответственно, национальная общность совпадает с общностью языковой. Сомнительность этого критерия, однако, не в том даже, что на одном языке могут разговаривать представители различных этносов. Скажем, на английском, помимо англичан — американцы, канадцы, австралийцы, новозеландцы, и кажется, этим список не исчерпывается. Языковая общность у этноса предполагает еще и национальное самосознание, самоидентификацию. Она действительно имеет место и, как только что отмечалось, не всегда совпадает с языковой общностью. Но тогда на что она опирается?

Продвинуться в ответе на этот вопрос можно, уподобив национальную самоидентификацию самоидентификации личности. Последняя подпадает под формулу «я есть я, совпадаю с собой в саморазличении». Почему я такой, а не иной, какой именно — ответ на это формула «я есть я» не дает, он и невозможен, поскольку самовосприятие в саморазличении непередаваемо, оно остается в пределах «я», личности. В нем личность «узнает» себя, живет собой, есть она сама. С этносом происходит нечто подобное. Если я, положим, русский, то эту свою «русскость» я выразить не в состоянии, как и любой другой представитель моего народа, она, эта «русскость», объединяет нас сквозь всякого рода различия, какими бы существенными они ни были в своей невыразимости. Но это предполагает, что мы, русские, такие, а не иные, наша неуловимость для выражения, тем не менее, существует, так же как и личности, «я» в своем самовосприятии и бытии для другого.

Из этого вовсе не следуют какие-либо преимущества, что «вот этого» этноса, что «вот этой» личности перед другими. Если же они все-таки имеют место, то обязательно в одном отношении и в сочетании со своей ущербностью, подводить же их баланс при этом нет никакого смысла. Если пойти далее, то можно сказать, что и личность и этнос, вольно или невольно, находятся в центре личностного или этнического бытия. Однако центральность их какая угодно, только не ценностная. На ощущение своего превосходства у них нет никакого права. Право у них — быть в своем восприятии личностью среди личностей, этносом среди этносов. То есть на то, что в корне чуждо национализму любой выделки. И с чем он, оставаясь собой, никогда не согласится.

Национализм — это именно претензия на национальную исключительность в ситуации, когда любой этнос, так же как и любая личность, исключителен. Национализму, однако, подавай исключительность обязательно ценностную. И не так уж важно, является ли ее утверждение манифестацией собственного превосходства или ценностным этноцентризмом, не ставящим точки над i по части превосходства. То и другое, становясь реальностью национализма, просто не способно удержаться на уникальности собственного этноса. Он с какой-то внутренней неизбежностью ищет себе подкрепления в построениях и доктринах, где индивидуальная самотождественность национальной общности в ее невыразимости обязательно должна быть выражена, ей находится объяснение. В них обязательно совпадает исключительность с превознесенностью, одно продолжено в другом, есть другое. Ранним и до сих пор самым показательным примером национализма по этому пункту, несомненно, являются «Речи к германской нации» И. Г. Фихте.

В этих «Речах» великого немецкого философа от его философского величия не остается ничего. Доктринеру-националисту оно категорически противопоказано. Оставаясь им, Фихте видит национальное своеобразие немцев в их языке. Мысль во все времена не новая. Но язык немцев, по Фихте, тем и исключителен, тем и превосходит язык французский или итальянский, что он изначален, а не есть смешение и смещение изначальности, как это имело место у французов и итальянцев. Изначальность же, в свою очередь, связывает немцев через язык и в языке с изначальностью уже не культурно-исторической, а метафизической. Иными словами, с первосущим, не меньше. Поскольку оно так, то нужно ли далее развивать линию преимущества германского этноса над всеми другими? У Фихте оно не таит угрозы другим народам. Напротив, немцы могут в своем первенствовании послужить им. Но это уже, знаете, неважно, послужить или подчинить себе, это как придется, точнее, как увидится в хорошую или дурную минуту доктринеру-националисту. Самому Фихте или его последователям.

Как мы видим, в том, что мифологизм националистической позиции ничем не уступает архаическому мифологизированию по поводу этнических общностей, убедиться совсем нетрудно. Однако мифы, о которых у нас идет речь, все же очень разные. Архаический, то есть первичный, миф вполне искренний и добросовестный. Специально он не создается, возникая сам собой и в соответствии с интеллектуальными ресурсами своего времени. В отличие от первичного, вторичный националистический миф, разумеется, тоже опираясь на современные ему интеллектуальные ресурсы, заведомо работает на понижение. Пример Фихте в этом отношении особенно показателен. В его лице «философию национализма» создает великий философ, что не помешало появлению на свет натужного мудрствования, на которое способен был бы мыслитель с несравненно более скромными интеллектуальными возможностями. Но хуже всего то, что германскому национализму в духе Фихте легко было противопоставить национализм французский, английский, итальянский, русский приблизительно такого же качества. Что, в общем-то, и происходило. Каждый из них тешил национальное самолюбие представителей соответствующего этноса. В своих претензиях националистические «философии», исключая друг друга, в определенные моменты ставили под угрозу культурную общность Запада, которая насчитывает многие столетия.

И во времена первобытной архаики такой общности не могло не существовать. Но она не сознавалась. Каждый этнос представлял себя целым космоса в окружении более или менее выраженных хаотических образований. Этноцентризм был в порядке вещей, принцип родства и первопредка незыблем, альтернатив им не возникало на протяжении столетий. В прямую противоположность первобытному этноцентризму национализм как раз и стремился стать альтернативой притушенности национального чувства в суперэтническом целом Запада. Эта притушенность стала культурно-исторической реальностью еще со времен возникновения Римской империи. В ней быть римлянином означало принадлежать суперэтнической общности, целиком не растворявшей в себе собственно этническое. Римлянин как грек, сириец, галл, брит, фракиец — такое было в порядке вещей. Единство мира средневековой Европы базировалось на христианстве, подкрепляемом сохранением античной традиции, в каком бы урезанном виде она ни существовала. Среди клира и монашества этническое отступало далеко на задний план, про сферу образования, неотрывную от Церкви, нечего и говорить. Но надэтническая общность распространялась еще и на рыцарство как воински-аристократическое сословие. В нем национальная принадлежность легко снималась оммажем верховному сюзерену в лице государя. Совсем, без остатка этническое рыцарством не изживалось. Но оно подпитывалось снизу, со стороны общественных низов и в первую очередь крестьянством. Крестьянин же — это человек заведомо, раз и навсегда причастный первобытной архаике. Ее изживание было, по сути, тождественно раскрестьяниванию, которое произойдет уже в Новое время. Для рыцарства же «мы — французы, англичане, немцы, тем более итальянцы или испанцы» звучало или архаическим остатком, или же ассоциировалось с рыцарским орденом, воинской корпорацией, соотнесенной с особой государя.

Новоевропейская культура, как известно, возникает вместе с пробуждением, по существу же возникновением национального самосознания. Как ни в чем другом, оно выразилось в развитии литературы на народном языке, который постепенно становился языком образованности. Но обратим внимание на следующее обстоятельство. В Европе XVI века аристократическому и вообще образованному человеку предпочтительно было знание итальянского языка. В начале XVII века, во Франции, например, в ряд с ним становится испанский язык. Их, в свою очередь, почти на два столетия сменяет владение французским языком. Факт этот заслуживает самого пристального внимания в перспективе нашего исследования. Он служит свидетельством ограниченной значимости национальной самоидентификации. Она нимало не препятствует разомкнутости этносов друг на друга. Та же широкая распространенность национального языка за пределами своего этноса является всего лишь знаком первенствования национальной культуры, которое складывалось само собой, без всяких специальных претензий на приоритет. Соответственно, владевший в свое время итальянским, испанским или французским языком, не будучи итальянцем, испанцем или французом, совершенно не готов был признать господствующее положение того или иного этноса. Последнему национализм оставался чужд, несмотря на не исключавшееся национальное бахвальство. Еще в XVIII веке никому из французов, а ранее испанцев или итальянцев не приходило в голову создавать построения в духе Фихте, возвеличивающие свой этнос в ущерб другим этносам. Это было тем более невозможно, что аристократия западных стран сохраняла живое ощущение своей общности. В нее входили люди сходного воспитания, ценностных приоритетов. Их объединяла одинаково понимаемая светскость, позволявшая дворянину легко входить в круг инонационального дворянства на уровне живого общения и даже государственной службы, в особенности военной.

Национализм возникает в результате действия уравнительной тенденции к ликвидации или резкого ослабления сословных привилегий. По мере того, как наполняется жизнью понятие гражданина, возрастает национальное чувство, более выраженной и акцентированной становится национальная самоидентификация. Она уже не заслоняется сословной или государственной самоидентификацией, как ранее. Положим, немец в середине XVIII века воспринимал себя в качестве бюргера и подданного саксонского курфюрста и только наряду с этим немцем. Последний момент отодвигался на задний план, тем более, если существовало взаимное отчуждение между германскими государствами. Как между Саксонией и Пруссией, Пруссией и державой Габсбургов. То, что применительно к Германии обыкновенно называют «феодальной раздробленностью», в этническом плане представляло собой представление о своем этносе как едва ли не вторичном по сравнению с более жизненно важными реалиями. Разомкнуть этот круг, в общем-то, далеко не «порочный», не могли даже войны государств с различным национальным составом. Они менее всего воспринимались как межнациональные, отчего и населенная немцами Саксония могла выступать против Пруссии в союзе с Францией. Не говоря уже о державе Габсбургов, совместно с Россией не без успеха пытавшейся обуздать непомерные амбиции Фридриха Великого.

Национализм XIX века покончил с возможностями чего-либо подобного. Оно завершилось в войнах наполеоновской Франции в союзе с Баварией или Саксонией, когда последняя воевала со своими соплеменниками. Мифология национализма создала этому надежный заслон. Естественно, как целое она не была так же определенно выражена на уровне доктринальном по подобию построений Фихте. Она включает в себя положения и допущения взаимоисключающие у различных этносов, без чего, разумеется, не в состоянии обойтись. На этот счет националистическая мифология содержит в себе моменты, не лишенные комизма. Обратимся к самому элементарному и очевидному по поводу сказанного: невозможности мирно ужиться друг с другом нескольким национализмам. Каждый из них неизбежно и непреодолимо этноцентричен, ставит свой этнос в центр человеческого мира. И как же тогда быть, если центров множество? Настоящий национализм на это согласиться не может, поскольку согласие станет самоотрицанием национализма.

Ужиться друг с другом способны индивидуалисты и индивидуализмы, национализмам же выработать правила общежития несравненно сложнее. Каждый из них отстаивает свои национальные интересы. И почему бы тогда не совместить их на пути взаимоограничений и взаимоуступок, которые каждой из сторон пойдут на пользу? Разумный эгоизм, точнее этноцентризм должен подсказать соответствующие рационально (утилитарно) осмысленные действия. Но обыкновенно нечто в этом роде получается плохо или совсем не получается, поскольку национализм не готов столь же спокойно и уравновешенно, как индивидуализм, отказаться от утверждения обращенности на себя, собственного «центризма», не сосредоточиваясь на своих достоинствах. Поглощенному собой индивидуалисту действительно легко дается блокирование вопросов о собственных достоинствах, праве ставить себя в центр мироздания. Повторим ранее проговоренное: индивидуалист хорош для себя уже тем, что он есть он сам.

Национализму нечто аналогичное этому так же легко в руки не идет. Конечно, националисты для себя хороши уже в силу принадлежности своему этносу, так же как и каждый националист хорош ввиду того, что он – это он. Вот только национализму и националистам извне обязательно кто-то мешает, не дает развернуться во всю ширь заложенных в их этносе возможностей. На этот счет возможна аналогия с общественным договором. Индивидуалист готов его принять, собственно, и создает соответствующую мифологему, которая распространяет действие общественного договора не далее пределов определенного государственного образования. В межгосударственных отношениях он не действует. В них безраздельно царит война всех против всех. Последнее положение, прежде всего на уровне интуиции, принимается национализмом, в том время как мир общественного договора для него в целом неприемлем. Он пытается снять эгоизм индивидуалиста через положение о первенствовании этноса над входящими в него людьми. Этноцентризм же снятию не подлежит. Он предполагает войну всех против всех, хотя и не обязательно в качестве войн и вооруженных столкновений. Война может быть сколько угодно подспудной, глубоко законспирированной.

Германский национализм в этом отношении дает самую изобильную пищу для наблюдений и констатаций. Когда он расцвел пышным цветом в Первую мировую войну, Германия вступила в нее в союзе с Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией. Последние два государства к войне были пристегнуты как младшие союзники, иначе и быть не могло. Но союз Германии и Австро-Венгрии был союзом двух империй. С германской стороны он только и способен был стать реальностью доминирования над Австро-Венгрией. И не просто в виду очевидных военных и экономических преимуществ Германии. Ничего другого национализм не допускал. Особенно явным это обстоятельство становится при сопоставлении ситуации центральных держав с ситуацией внутри Антанты. Ее державы действительно были союзниками. К Франции и Соединенному Королевству это относится в особенности. Но и Российская империя вовсе не следовала послушно в фарватере французской или английской политики. О каком-то равноправии имеет смысл говорить в связи с союзом между нацистской Германией и Японией во Второй Мировой войне. Но это была такого рода близость или совпадение интересов, когда поля для экспансии одной и другой державы были огромными и вместе с тем не пересекались друг с другом. Представить же себе, слава Богу, совершенно невероятное — победу германо-японского альянса над союзниками и последующие союзнические и дружеские отношения между ними решительно невозможно. Двум матерым и экстремистски заявившим себя национализмам все равно своего места на земле не хватило бы, и они схлестнулись бы в борьбе за окончательное мировое господство или, по крайней мере, за достижение приоритета одной из держав.

Война всех против всех как составная часть националистического мифа потому и присутствует в нем подспудно, что на поверхность националистической доктрины или политической программы ее не вывести. Такое действие стало бы слишком откровенным попранием давно установившейся западной традиции, отказ от которой стал бы еще и моментом самоотрицания Запада националистическим движением. Одно дело война всех против всех у теоретиков-мифотворцев общественного договора, и совсем другое — провозглашение ее как реальности бытия этноса, обязывающей его к соответствующим действиям. Однако наличие в мифе подспудности или «засекреченной» составляющей — это свидетельство не в его пользу. Оно не может не подрывать миф, ставить под сомнение его доброкачественность. Конечно, и настоящий архаический миф включал в себя эзотерику, раскрытие которой предварялось возглашением «закройте двери для непосвященных». Исключений же эзотерик как раз и не предполагает. Он соотнесен не с отдельным лицом и не кругом избранных, а с этносом, должен стать его миром, единым для всех.

Самое существо национализма предполагает его существование как массового явления, желательно распространенного на каждого, кто принадлежит данному этносу. Пока этого не происходит, национализм определяется в качестве перспективы теми, кто его исповедует. Помыслить себе нечто иное затруднительно. Представим себе, однако, что национализм внутри этноса так и остается уделом для «посвященных». Смириться с этим было бы равнозначно признанию собственного бессилия, себя как ненастоящих националистов или неприложимости национализма к своему этносу, отрицающей его достоинство. Но такой ход все равно ставит национализм в положение самоотрицания ввиду его неадекватности применительно к своему этносу. В итоге остается третий путь. Борьба за «национализацию» собственного народа. Борьба, однако, невозможная вне принуждения и насилия. И разве принужденный и изнасилованный народ, ставший народом-националистом, в этом случае отвечает интересам национализма, основоположениям его доктрины?

Так или иначе, она претендует на то, что в национализме народ приходит к себе, обретает себя. К национализму можно призывать, проповедовать его, пробуждать его в душах. А насилие, оно ведь если успешно состоится, приводит к трансформации этноса, подгонке его под внешнюю и чуждую ему доктрину. Она же будет уже не националистической, а какой-то другой, потому что предполагает навязывание своей воли большинству меньшинством, господством меньшинства над большинством. Стоит признаться национализму в такого рода поползновениях, и он вынужден будет признать свою доктрину поверхностной, маскирующей подлинные цели. В крайнем случае, свое самоослепление. Понятно, что ни на что в этом духе национализм никогда не пойдет. Все, что ему остается — это недоговоренность, смутность и двусмысленность самоизъявления, заглушающего возмущенными воплями трезвые, отвечающие за себя высказывания. В этом можно усмотреть «злокозненность» национализма, но точно так же и «болезнь духа». В известных ситуациях национализм еще и нелеп, а значит, и смешон. Точнее, был бы смешным, не числись за ним безответственных, ужасных и отвратительных деяний. Понятно, что в таких перспективах для себя национализм и националист никогда не признается. Так же, как и в мифологичности националистических конструкций.

Национализму только и остается оставаться мифом, с тем уточнением, что в отличие от мифов индивидуализма и прогресса, мифологии новоевропейской свободы позитивного начала в национализме не обнаружить, его нет. Констатация эта имеет особое значение, так как миф, сколько ни разоблачай его, ни фиксируй в нем иллюзии и даже нелепости, в целом всегда жизнеустроителен. В этой устроительности он может тормозить и загонять жизнь в слишком узкие рамки, но, как минимум, сохраняя жизнь. Под эти квалификации миф национализма не подпадает, почему и остается определять его как мифологическую инфекцию, болезнь, в своей полной развернутости и осуществленности становящуюся антимифом.

Журнал «Начало» №36, 2019 г.


УДК 130.02; 008

P.A. Sapronov

Nationalism as a mythologem of modern European culture

The article is devoted to the phenomenon of nationalism as one of the myths of the new European culture. Special attention is paid to the characteristic features of the myth of nationalism and, in particular, its destructive consequences, even if it occurs in a situation of national oppression.

Keyword: nationalism, individualism, national self-identification, ethnocentrism, soil science.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.